Колин Маккалоу Травяной венок Том I
Посвящается Фрэнку Эспозито – с любовью, благодарностью, восхищением, уважением
Авторские особенности текста воспроизведены в переводе в соответствии с оригиналом
ГЛАВНЫЕ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Цепионы:
Квинт Сервилий Цепион (Цепион)
Ливия Друза, его жена (сестра Марка Ливия Друза)
Квинт Сервилий Цепион Младший (маленький Цепион), его сын
Сервилия Старшая (Сервилия), его старшая дочь
Сервилия Младшая (Лилла), его младшая дочь
Квинт Сервилий Цепион (консул в 106 г. до н. э.), его отец, связываемый молвой с «золотом Толозы»
Сервилия Цепион, его сестра
Цезари:
Гай Юлий Цезарь
Аврелия, его жена (дочь Рутилии, племянница Публия Рутилия Руфа)
Гай Юлий Цезарь Младший (юный Цезарь), его сын
Юлия Старшая (Лия), его старшая дочь
Юлия Младшая (Ю-ю), его младшая дочь
Гай Юлий Цезарь (Цезарь-дед), его отец
Юлия, его сестра
Юлилла, его сестра
Секст Юлий Цезарь, его старший брат
Клавдия, жена Секста
Друзы:
Марк Ливий Друз
Сервилия Цепион, его жена (сестра Цепиона)
Марк Ливий Друз Нерон Клавдиан, его приемный сын
Корнелия Сципион, его мать
Ливия Друза, его сестра (жена Цепиона)
Мамерк Эмилий Лепид Ливиан, его сводный брат, воспитывался в другой семье
Марии:
Гай Марий
Юлия, его жена (сестра Гая Юлия Цезаря)
Гай Марий Младший (Марий-младший), его сын
Металлы:
Квинт Цецилий Метелл Пий (Поросенок)
Квинт Цецилий Метелл Нумидийский (Хрюшка), консул в 109 г., цензор в 102 г., его отец
Помпеи:
Гней Помпей Страбон (Помпей Страбон)
Гней Помпей (Помпей-младший), его сын
Квинт Помпей Руф, его дальний родич
Рутилий Руф:
Публий Рутилий Руф (консул в 105 г.)
Скавр:
Марк Эмилий Скавр, принцепс сената (консул в 115 г., цензор в 109 г.)
Цецилия Метелла Далматика (Далматика), его вторая жена
Сулла:
Луций Корнелий Сулла
Юлилла, его первая жена (сестра Гая Юлия Цезаря)
Элия, его вторая жена
Луций Корнелий Сулла Младший (Сулла-младший), сын его и Юлиллы
Корнелия Сулла, его дочь (дочь Юлиллы)
Вифиния:
Никомед II, царь Вифинский
Никомед III, его старший сын, царь Вифинский
Сократ, его младший сын
Понт:
Митридат VI Евпатор, царь Понтийский
Лаодика, его сестра и жена, первая царица Понтийская (умерла в 99 г.)
Низа, его жена, вторая царица Понтийская (дочь каппадокийца Гордия)
Ариарат VII Филометор, его племянник, царь Каппадокийский
Ариарат VIII Эзеб Филопатор, его сын, царь Каппадокии
Ариарат X, его сын, царь Каппадокии.
Часть I
Глава 1
– Самое примечательное событие за последний год и три месяца, – сказал Гай Марий, – это слон, которого показывал Гай Клавдий на Римских играх.[1] Элия вспыхнула.
– Не правда ли, чудесно? – воскликнула она, потянувшись из кресла к блюду с крупными зелеными оливками, доставленными из Дальней Испании. – Ведь он умеет не только стоять, но и ходить на задних ногах. А танцует на всех четырех! Еще он сидит на кушетке и ест с помощью хобота!
Окинув свою супругу презрительным взглядом, Луций Корнелий Сулла холодно произнес:
– Почему люди всегда бывают столь восхищены, когда животные подражают человеку? Слон – благороднейшее творение природы. Зверя, представленного Гаем Клавдием Пульхром, я нахожу двойной пародией: и на человека, и на слона.
За сим последовала пауза, которую, несмотря на ее чрезвычайно малую продолжительность, заметили все присутствующие, успевшие ощутить от нее неудобство. Положение спасла Юлия: ее веселый смех заставил перевести взгляд с оскорбленной Элии на нее.
– Что ты, Луций Корнелий, он покорил всех, кто его видел! – пропела она. – Я, к примеру, была совершенно покорена – до чего умен, до чего деловит! А уж когда он поднял хобот и затрубил под барабан – о, это было просто чудо! К тому же, – добавила она, – ему никто не причинял боли.
– Мне, например, понравился его цвет, – заявила Аврелия, которая сочла за благо внести в разговор и свою лепту. – Он такой розовый!
Луций Корнелий Сулла проигнорировал эти речи: оперевшись на локоть, он повел беседу с Публием Рутилием Руфом.
Опечаленная Юлия проговорила, обращаясь к мужу:
– Полагаю, Гай Марий, нам, женщинам, пора удалиться, чтобы вы, мужчины, могли вволю насладиться вином. Примите наши извинения.
Марий протянул руку над узким столом, отделявшим его ложе от кресла Юлии. Она тоже протянула руку, чтобы с теплотой прикоснуться к ладони мужа, заставляя себя не печалиться еще пуще при виде его искривленной улыбки. Сколько времени минуло с тех пор! Однако лицо Мария все еще сохраняло отпечаток хватившего его коварного удара. Кое в чем она как преданная и любящая жена не могла признаться даже себе самой: после удара разум Гая Мария хоть немного, но все же помутился; теперь он легко выходил из себя, придавал преувеличенное значение признакам неуважения к себе, существовавшим исключительно в его воображении, стал жестче к недругам.
Юлия поднялась, отняв у Мария руку с особенной улыбкой, предназначенной ему одному, и обняла Элию за плечи.
– Пойдем, дорогая, спустимся в цветник.
Элия встала. Аврелия последовала ее примеру. Трое мужчин остались сидеть, хоть и прервали беседу в ожидании ухода женщин. Повинуясь жесту Мария, слуги проворно вынесли из столовой кресла, покинутые женщинами, и тоже удалились. Теперь в зале оставались только три ложа, составленные буквой U, дабы облегчить течение беседы, Сулла переместился с ложа, которое он занимал прежде, рядом с Марием, на свободное ложе напротив Рутилия Руфа. Теперь оба могли видеть Мария так же хорошо, как и друг друга.
– Итак, Хрюшка возвращается, наконец, домой, – произнес Луций Корнелий Сулла, удостоверившись, что презренная вторая жена не услышит его слов.
Марий беспокойно шевельнулся на среднем ложе, хмурясь, но не столь зловеще, как прежде, когда паралич превращал левую половину его лица в посмертную маску.
– Какой ответ тебе хотелось бы услышать от меня, Луций Корнелий? – спросил он наконец.
Сулла издал смешок.
– Честный – почему я должен ждать иного? Впрочем, заметь, Гай Марий, в моих словах не содержалось вопроса.
– Понимаю. И тем не менее я должен дать ответ.
– Верно. Позволь мне выразить ту же мысль иначе: каково твое отношение к тому, что Хрюшка возвращается из изгнания?
– Что ж, я не склонен петь от радости, – отвечал Марий, бросая на Суллу проницательный взгляд. – А ты?
Возлежащий на среднем ложе Публий Рутилий Руф отметил про себя, что эти двое уже не так близки, как прежде. Три, да что там, даже два года тому назад они бы не беседовали с такой настороженностью. Что же случилось? И по чьей вине?
– И да, и нет, Гай Марий. – Сулла заглянул в свой опорожненный кубок. – Мне скучно! – признался он, стиснув зубы. – А с возвращением Хрюшки в сенат можно ожидать занятных поворотов. Мне недостает титанической борьбы между ним и тобой.
– В таком случае тебя ждет разочарование, Луций Корнелий. Я не собираюсь находиться в Риме в момент возвращения сюда Хрюшки.
Сулла и Рутилий Руф разом привстали.
– Не собираешься находиться в Риме?! – переспросил Рутилий Руф срывающимся голосом.
– Не собираюсь находиться в Риме, – повторил Марий и осклабился с мрачным удовлетворением. – Я как раз вспомнил обет, который я дал Magna Mater[2] перед тем, как разбил германцев: в случае победы я совершу паломничество в ее храм в Пессинунте.
– Гай Марий, ты не можешь этого сделать! – молвил Рутилий Руф.
– Могу, Публий Рутилий! И сделаю! Сулла опрокинулся на спину, хохоча.
– Призрак Луция Гавия Стикса! – проговорил он.
– Кого-кого? – переспросил Рутилий Руф, неизменно готовый внимать слухам, чтобы потом их разболтать.
– Покойного племянника моей покойной мачехи, – объяснил Сулла, не переставая смеяться. – Много лет тому назад он перебрался в мой дом – тогда он принадлежал моей ныне покойной мачехе. Его цель заключалась в том, чтобы избавиться от меня, излечив Клитумну от привязанности ко мне: он полагал, что сможет меня затмить. Но я просто уехал, вообще уехал из Рима. В результате он не мог затмить никого, кроме самого себя, в чем и преуспел. Ему потребовалось совсем немного времени, чтобы смертельно надоесть Клитумне. – Сулла перевернулся вниз животом. – Вскоре после этого он скончался. – Голос Суллы звучал задумчиво; продолжая улыбаться, он издал театральный вздох. – Я опрокинул все его планы!
– Что ж, будем надеяться, что возвращение Квинта Цецилия Метелла Нумидийского, прозванного Хрюшкой, окажется такой же бессмысленной победой, – ответил Марий.
– За это, я и пью, – сказал Сулла и выпил. Наступившую тишину было нелегко нарушить, ибо былое согласие отсутствовало, и ответ Суллы не смог его вернуть. Возможно, размышлял Публий Рутилий Руф, былое согласие зижделось на целесообразности и боевом братстве, а не на истинной, глубоко укоренившейся дружбе. Но как они могут предать забвению годы, проведенные в битвах с врагами Рима? Как могут позволить навеянной пребыванием в Риме размолвке затмить память о прошлом? Конец прежней жизни положили действия трибуна[3] Сатурнина. Сатурнин, возжелавший сделаться правителем Рима, а также некстати постигший Мария удар… Нет, все это чепуха, сказал Публий Рутилий Руф себе самому. Оба – мужи, предназначенные для великих дел, таким негоже сидеть дома и отходить в домашнем уюте от дел. Случись война, которая потребовала бы от них совместно взяться за оружие, или революция, подстрекаемая новым Сатурниным, – и они стали бы дружно мурлыкать, как пара котов, вылизывающих друг дружке мордочки.
Разумеется, время не стоит на месте. Ему и Гаю Марию уже по шестьдесят, Луцию Корнелию Сулле – сорок два. Не имея привычки подолгу смотреться в зеркало и выискивать что-то в глубинах изображения, Публий Рутилий Руф не мог с уверенностью утверждать, что возраст не дает себя знать, однако зрение его по крайней мере не подводило: сейчас он отлично видел Гая Мария и Луция Корнелия Суллу.
В последнее время Гай Марий несколько отяжелел, чего не могла скрыть даже его новая тога. Впрочем, он всегда был крупным мужчиной, что не мешало его гармоничному телосложению: даже сейчас излишек веса был равномерно распределен по плечам, спине, бедрам и брюшку, вовсе не казавшемуся оплывшим; дополнительный груз не столько отягощал его, сколько разглаживал морщины на его лице, которое было теперь крупнее и округлее, а также отличалось – из-за поредевших волос – высоким лбом. Не желая обращать внимания на левосторонний полупаралич Мария, Рутилий Руф восхищался вместо этого его замечательными бровями, такими же кустистыми и непокорными, как и всегда.
О, что за трепет вызывали брови Гая Мария в душах многочисленных скульпторов! Скульпторы, жившие в Риме и вообще в Италии, получив заказ на ваяние из камня портрета Мария для какого-нибудь города, общины или просто незанятого пространства, куда просилась скульптура, еще не успев взглянуть на Гая Мария, знали, с чем им предстоит столкнуться. Но что за ужас отражался на лицах хваленых греков, присланных из Афин или Александрии, дабы запечатлеть в камне облик Сципиона Африканского, стоило им узреть брови Мария!.. Каждый делал все, что мог, однако не только скульптурные, но и живописные изображения лика Гая Мария неизменно превращались всего лишь в фон для его восхитительных бровей.
Как ни странно, самый лучший портрет друга, какой доводилось видеть Рутилию Руфу, представлял собой всего лишь набросок черными штрихами на внешней стене его, Рутилия Руфа, дома. Скупые линии: прихотливая кривая, отлично передающая толщину нижней губы, сияние глаз – как только черный цвет умудряется передать это сияние? – и, естественно, по дюжине мазков на каждую бровь. Как бы то ни было, это был именно Тай Марий во плоти и крови – его горделивость, его ум, его неукротимость, весь его уникальный характер. Только как описать это ни с чем не сравнимое искусство? Vultum in peius fingere… Лицо, олицетворяющее неумолимость. Однако сработанное столь совершенно, что неумолимость его превращалась в неистовую приверженность справедливости. Увы, прежде чем Рутилий Руф смекнул, как снять кусок штукатурки, не дав ему рассыпаться на тысячу кусочков, прошел ливень, и самого похожего на оригинал портрета Гая Мария не стало.
Напротив, с Луцием Корнелием Суллой никогда не произошло бы ничего подобного, как бы ни старались живописцы из подворотни. Если бы не цвет его лица, Сулла мало чем отличался бы от тысяч красавцев. Правильные черты, истинный римлянин – о таком эпитете Гаю Марию не приходилось и мечтать. Однако в красках этот человек становился воистину несравненным. В сорок два года у него совершенно не поредели волосы – и что это были за волосы! Их нельзя было назвать ни рыжими, ни золотистыми. Густая, вьющаяся шевелюра – разве что длинновата. Глаза же его напоминали голубизной высокогорный лед, окруженный синевой набухшей грозой тучи. Сегодня его узкие, прихотливые брови, как и длинные, густые ресницы, имели добротный каштановый цвет. Однако Публию Рутилию Руфу доводилось лицезреть Суллу неподготовленным к приему посторонних, поэтому он знал, что тот прибег к stibium:[4] на самом деле брови и ресницы Суллы были настолько светлы, что казались незаметными, ибо кожа его была мертвенно-бледной, словно напрочь лишенной пигмента.
При виде Суллы женщины утрачивали благоразумие, добродетельность, способность рассуждать. Они отбрасывали осмотрительность, приводили в неистовство мужей, отцов и братьев, начинали бессвязно бормотать и хихикать, стоило ему бросить на них мимоходом взгляд. Какой способный, какой умный человек! Великий воин, непревзойденный администратор, муж несравненной храбрости; чего ему немного недостает – так это умения организовать себя и других. И все же женщины – его погибель. Так, по крайней мере, размышлял Публий Рутилий Руф, чья приятная, но ничем не выдающаяся внешность и мышиный окрас никогда не позволяли ему надеяться на то, чтобы выделиться среди мириадов других людей. Сулла вовсе не был развратником; за ним не волочился шлейф обманутых женщин насколько было известно Рутилию Руфу, его поведение всегда отличалось непоколебимой нравственностью. Однако не приходилось сомневаться, что человек, жаждущий добраться до вершины римской политической лестницы, имел гораздо больше шансов добиться своего, если не имел внешности Аполлона: мужчины-красавцы, перед которыми не могли устоять женщины, вызывали удвоенную зависть у соперников, а также недоверие, а то и пренебрежение, как неженки и любители наставлять ближнему рога.
Рутилий Руф погрузился в воспоминания. В прошлом году Сулла выставлял свою кандидатуру на выборах преторов.[5] Казалось, победа была ему обеспечена: он отличился в боях, и о его доблести было хорошо известно, ибо Гай Марий позаботился, чтобы избиратели знали, какую неоценимую помощь оказывал ему Сулла в качестве квестора,[6] трибуна и легата.[7] Даже Катул Цезарь (не имевший повода испытывать любовь к Сулле, ставшему причиной его конфуза в Италийской Галлии, когда Сулла, подняв мятеж, спас армию Катула Цезаря от уничтожения) выступил с восхвалениями поведения Суллы в Италийской Галлии позднее, в год разгрома германского племени кимбров.[8] Позже, в те дни, когда государству угрожал Луций Апулей Сатурнин, именно Сулла, не ведающий усталости, энергичный и находчивый, вынудил Гая Мария покончить со смутой. Ибо Гай Марий только издал приказ, выполнение же его взял на себя Сулла. Квинт Цецилий Метелл Нумидийский – тот, кого Марий, Сулла и Рутилий Руф дружно именовали Хрюшкой – до своего изгнания неустанно разъяснял всем и каждому, что, по его мнению, счастливое завершение африканской кампании против царя Югурты[9] является заслугой исключительно Суллы и что Марий неоправданно приписал себе победу. Ведь именно благодаря усилиям Суллы Югурта был пленен – а каждому было известно, что война в Африке[10] будет продолжаться до тех пор, пока Югурта останется на свободе. Когда Катул Цезарь и некоторые другие ультраконсервативные предводители сената согласились с Хрюшкой, что по справедливости следует благодарить за торжество в Югуртинской войне именно Суллу, звезда последнего начала стремительное восхождение, и его избрание в числе шести преторов не вызывало теперь сомнений. На Суллу работало и его поведение во всем этом деле – несравненная скромность и приверженность справедливости. До самого завершения избирательной кампании он настаивал, что пленение Югурты – заслуга Мария, поскольку сам он всего лишь подчинялся приказам полководца. Подобное поведение обычно вызывало одобрительное отношение избирателей: преданность командиру на поле брани и на форуме ценилась неизменно высоко. И все же, когда выборщики от центурий собрались на Марсовом поле и стали по очереди оглашать свой выбор, имени Луция Корнелия Суллы – такого аристократического и, следовательно, вполне приемлемого – так и не прозвучало в числе шести удачливых кандидатов; Сулла был уязвлен таким итогом, тем более что некоторые избранники оказались не только лишенными личных достоинств, но и весьма скромного происхождения.
Почему? После голосования Сулла только и слышал, что этот вопрос, однако хранил молчание. Сам он, впрочем, знал причину своего провала; спустя некоторое время она перестала быть тайной для Рутилия Руфа и Мария. Все дело заключалось в некоем имени и скрывающемся за ним хрупком создании: Цецилия Метелла Далматика, особа всего девятнадцати лет от роду. При этом она приходилась супругой принцепсу сената[11] Марку Эмилию Скавру – консулу[12] в год первого появления германцев, цензору[13] в тот год, когда Метелл Нумидийский Хрюшка отправился в Африку сражаться с Югуртой, и предводителю сената с тех пор, как он стал консулом, то есть на протяжении последних семнадцати лет. На Далматике полагалось жениться сыну Скавра, однако тот наложил на себя руки после отступления Катула Цезаря из-под Тридентума, не выдержав неминуемой огласки собственной трусости. Тогда Метелл Нумидийский Хрюшка, опекун семнадцатилетней племянницы, поспешно выдал ее за самого Скавра, несмотря на сорокалетнюю разницу в возрасте.
Никто, разумеется, не спрашивал у самой Далматики ее мнения относительно этого брачного союза, которое сложилось у нее далеко не сразу. Сперва ей немного вскружили голову autoritas и dignitas[14] новоиспеченного супруга, к тому же она была рада вырваться из дома своего дядюшки Метелла Нумидийского, где в то время проживала его сестрица, чьи порочные наклонности и истеричность делали ее невыносимой в совместном проживании. Однако ей суждено было встретиться на пиру, заданном ее супругом, с Суллой – и вспыхнуло мощное взаимное влечение, чреватое бедой.
Сознавая, сколь это опасно, Сулла даже не пытался углублять знакомство с молодой женой Скавра. У той, однако, были иные намерения. После почетных, в согласии с римским обрядом, похорон изуродованных тел Сатурнина и его приспешников, когда Сулла принялся пропагандировать себя на форуме и в городе в преддверии кампании по избранию преторов, Далматика тоже зачастила на форум и в город. Куда бы ни направлялся Сулла, повсюду присутствовала Далматика, должным образом закутанная и скрывающаяся за постаментом или колонной, дабы не быть замеченной.
Сулла быстро научился избегать мест, подобных портику Маргаритария, где дама из благородного семейства вполне может обходить ювелирные лавки и где, следовательно, их встреча не имела бы предосудительного характера. Это уменьшало ее шансы вступить с ним в беседу, однако ее поведение все равно воскрешало в памяти Суллы старый кошмар, когда Юлилла буквально похоронила его под лавиной любовных весточек, которые она или ее служанка запихивали в складки его тоги при любой возможности, когда он опасался привлечь внимание присутствующих к их действиям.
Что ж, тогда результатом стал брак – воистину нерасторжимый союз, который, принеся обоим немало горечи, неудобств и унижений, завершился ее самоубийством. То был самый ужасный конец, постигший женщину, – из нескончаемой процессии жаждущих приручить его.
Сулле пришлось углубиться в зловонные, кишащие темными личностями проулки Субуры[15] и выложить все единственной близкой душе, чья преданность была ему тогда столь необходима, – Аврелии, невестке его покойной супруги Юлиллы.
– Что же мне делать? – кричал он. – Я в ловушке, Аврелия! Повторяется история с Юлиллой: я не могу от нее избавиться!
– Беда в том, что все они изнывают от скуки, – с прискорбием молвила Аврелия. – С их малышами возятся сиделки, встречи с подругами интересны разве что неумеренным количеством выплескиваемых в их ходе сплетен, мечты они не хотят претворять в жизнь, а головы их чересчур пусты, чтобы они могли искать утешение в книгах. Большинство их не питает чувств к мужьям, ибо их выдают замуж по расчету: либо потому, что их отцы, преследуют честолюбивые цели, либо потому, что мужьям не помешает породниться с представительницами благородных семейств. Проходит год – и они готовы на любовную интрижку. – Вздох. – В конце концов, Луций Корнелий, в области любви они располагают свободой выбора – где еще она им предоставлена? Самые мудрые довольствуются рабами. Глупее другие, теряющие головы и влюбляющиеся всерьез. Именно это, на беду, и произошло здесь. Глупышка Далматика потеряла голову! А причина ее безумия – ты.
Сулла закусил губу и стал рассматривать свои руки, чтобы не выдать своих мыслей.
– Я ничуть не способствовал этому, – был его ответ.
– Об этом знаю я. А как насчет Марка Эмилия Скавра?
– О боги! Надеюсь, он ни о чем не догадывается.
– А я полагаю, что он неплохо осведомлен, – возразила Аврелия.
– Почему он не ищет встречи со мной? Может быть, мне самому надо к нему явиться?
– Об этом я и размышляю, – отвечала хозяйка доходной инсулы,[16] наперсница многих, мать троих детей, одинокая жена, кипучая душа в неведающем суеты теле.
Она восседала у рабочего стола, просторного, но заваленного свитками и отдельными листочками; впрочем, на столе не было беспорядка: все свидетельствовало о великой занятости.
Если она не сможет ему помочь, то, размышлял Сулла, ему не поможет никто: она была единственной, к кому он мог обратиться. Аврелия была искренним другом, и только; Метробий[17] был также любовником, со всеми осложнениями в области чувств, вытекающими из сущности этой роли, усугубленными его полом. Накануне он встречался с Метробием, и молодой греческий актер позволил себе едкое замечание по адресу Суллы и Далматики. Сулла был поражен: до него впервые дошло, что о нем и Далматике судачит, должно быть, весь Рим, поскольку мир Метробия и мир Суллы почти не соприкасались.
– Надо ли мне встретиться с Марком Эмилием Скавром? – повторил Сулла свой вопрос.
– Я бы предпочла, чтобы ты увиделся с Далматикой, только пока не соображу, как ты это сделаешь, – ответила Аврелия, закусив губу.
– Может быть, ты пригласишь ее сюда? – воодушевился Сулла.
– Об этом не может быть и речи! – возмутилась Аврелия. – Луций Корнелий, ты слывешь человеком с головой, однако порой тебе изменяет здравый смысл, с которым ты появился на свет! Разве ты не понимаешь? Марк Эмилий Скавр наверняка выслеживает жену. Если что и спасает до сих пор твою белую шкуру, то только отсутствие у него твердых доказательств.
Собеседник показал длинные клыки, но то была не улыбка: на какое-то мгновение Сулла сбросил маску, и Аврелия смогла лицезреть неведомого ей человека. Но возможно ли такое? Правильнее сказать, в глубине его души обретался некто, чье присутствие она чувствовала, но никогда прежде не видела. Некто, лишенный даже намека на человечность, оскаленное чудовище, способное только выть на луну. Впервые в жизни она перепугалась не на шутку.
Пробежавшая по ее телу дрожь насторожила чудовище и заставила его спрятаться; Сулла снова укрылся за маской и манерно застонал.
– Так что же мне делать, Аврелия? Что?
– Последний раз, когда я слышала от тебя упоминание о ней – это было два года тому назад, – ты говорил, что влюблен, хотя встречался с ней всего единожды. Опять-таки очень похоже на Юлиллу, и тем непереносимее. Конечно, она ничего не знает о Юлилле – за исключением того обстоятельства, что у тебя в прошлом была жена, которая покончила с собой, но это именно то обстоятельство, которое прибавляет тебе привлекательности в ее глазах. Ведь это означает, что женщине опасно знать и любить тебя. Каков соблазн! Нет, я очень боюсь, что малютка Далматика безнадежно запуталась в твоих сетях, сколь ни случайно они были тобой раскинуты.
Она немного поразмыслила молча, потом посмотрела ему прямо в глаза.
– Ничего не говори, Луций Корнелий, и ничего не предпринимай. Дождись, чтобы Марк Эмилий Скавр сам явился к тебе. Так ты сохранишь невинность. Только постарайся, чтобы у него не оказалось доказательств ее неверности, пусть даже самого мелкого свойства. Запрети жене покидать дом в твое отсутствие, чтобы Далматика не могла подкупить твоих слуг и таким путем проникнуть к тебе. Беда в том, что ты не понимаешь женщин и не испытываешь к ним влечения. Поэтому тебе неведомо, как обходиться с их худшими проделками, и они навлекают на твою голову беду за бедой. Ее муж неминуемо объявится у тебя. Но будь добр к нему, заклинаю! Ему будет ох, как неприятно наносить тебе визит – ведь он старик, взявший в жены молоденькую женщину. Не потому, что он уже рогоносец, а из-за твоего безразличия. Поэтому ты должен предпринять все, что в твоих силах, чтобы не затронуть его гордость. В конце концов по высоте положения с ним может сравниться один Гай Марий. – Она улыбнулась. – Знаю, что именно с этим сравнением он и не согласится, но оно справедливо. Если ты стремишься стать претором, тебе нельзя его оскорблять.
Сулла выслушал ее совет, однако не совсем последовал ему. Он обзавелся непримиримым врагом, ибо не проявил должной обходительности и готовности помочь и тем более не стремился сохранить в неприкосновенности гордость Скавра.
На протяжении шестнадцати дней после его встречи с Аврелией не происходило ничего, если не считать того, что теперь он был настороже, опасаясь соглядатаев Скавра и стараясь, чтобы у того не появилось ни малейшего доказательства неверности жены. И друзья Скавра, и друзья самого Суллы обменивались понимающими ухмылками; они оказались бы тут как тут, лишь бы было, на что поглазеть; однако Сулла нарочито не замечал их.
Хуже всего было то, что он по-прежнему вожделел Далматику – или любил ее, или был ослеплен ею, или все вместе. Одним словом, история с Юлиллой повторялась. Боль, ненависть, желание ринуться на любого, кто встанет ему поперек дороги. Мечты о любовных утехах с Далматикой сменялись у него мечтами о том, как он сломает ей шею или заставит танцевать по залитой луной травяной поляне в Цирцеи – о, нет, так он убил свою мачеху! Он все чаще выдвигал потайной ящичек шкафа, где хранилась посмертная маска его предка Публия Корнелия Суллы Руфина Фламена Диала, и вынимал пузырьки с ядами и коробочку со смертоносными порошками – так он убил Луция Гавия Стикса и силача Геркулеса Атласа. Грибы? Так он прикончит любовницу – отведай, Далматика!
Однако со времени смерти Юлиллы он набрался опыта и теперь лучше понимал собственную натуру; он не мог убить Далматику, – так же, как не мог убить тогда, как ему трудно было приговорить к смерти Юлиллу. С женщинами из древних, благородных семейств не существовало иного пути, кроме как довести дело до самого конца. Настанет день, когда они с Цецилией Метеллой Далматикой доведут до конца то, что он пока не решался даже начать.
Потом Марк Эмилий Скавр постучался в его дверь – ту самую дверь, к которой прикасались многие из тех, кто потом превратились в тени, и которая, казалось, сама по себе источала злость. Скавру было достаточно дотронуться до этой двери, чтобы почувствовать себя отравленным; у него уже тогда мелькнула мысль, что встреча пройдет еще напряженнее, чем он предполагал раньше.
Усевшись в доме Суллы в кресло для гостей, доблестный старик мрачно изучал бесцветное лицо хозяина дома своими изумрудными глазами, заставлявшими забыть про морщины на его лице и лишенный волос череп. Как бы ему хотелось не переступать этого порога, не ущемлять своей гордости необходимостью участвовать в откровенном фарсе!
– Насколько я понимаю, ты знаешь, зачем я явился сюда, Луций Корнелий, – молвил Скавр, задрав подбородок и не пряча глаза.
– По-моему, знаю, – был краткий ответ Суллы.
– Я намерен принести извинения за поведение моей жены и заверить тебя, что после разговора с тобой приму все меры, чтобы впредь у нее не было возможности причинять тебе неудобства.
Уф! Кажется, произнеся заготовленные слова, он остался жив, не скончался от стыда. Однако как ни бесстрастен был взгляд Суллы, ему почудилось в нем презрение; вполне вероятно, Скавр пал жертвой собственной фантазии, но именно это превратило его во врага Суллы.
– Мне очень жаль, Марк Эмилий.
Ну, скажи хоть что-нибудь, Сулла! Сними тяжесть с души старого олуха! Не вынуждай его сидеть перед тобой униженным! Вспомни наущения Аврелии! Однако ему на ум не приходило ни единого спасительного словечка. Слова медленно выпекались у него в мозгу, однако язык как будто окаменел.
– Было бы лучше для всех, если бы ты покинул Рим. Удались на время, скажем в Испанию, – снова заставил себя заговорить Скавр. – Я слышал, что Луцию Корнелию Долабелле требуется помощь опытного человека.
Сулла замигал в деланном изумлении.
– Неужто? Вот не предполагал, что дело приняло столь серьезный оборот! Однако, Марк Эмилий, для меня сейчас невозможно сорваться с места и упорхнуть в Дальнюю Испанию. Я уже девять лет заседаю в сенате; настало время попробовать, чтобы меня избрали претором.
Скавр судорожно проглотил слюну, но заставил себя продолжить учтивую беседу.
– Не в этом году, Луций Корнелий, – ласково произнес он. – На следующий год, годом позже… Но в этом году тебе следует покинуть Рим.
– Марк Эмилий, я не совершил ничего дурного!
– Нет, совершил, Сулла! Дурно уже то, чем ты занимаешься в данный момент: ты топчешь его ногами!
– Я уже на три года превысил возраст для избрания претором, мое время истекает. Я буду баллотироваться в этом году, что означает, что мне надо оставаться в Риме.
– Прошу тебя пересмотреть это решение, – произнес Скавр, вставая.
– Не могу, Марк Эмилий.
– Если ты выдвинешь свою кандидатуру, Луций Корнелий, то, могу тебя заверить, тебя ждет неудача. Как и на будущий год, годом позже и так далее, – предостерег его Скавр, не повышая голоса. – Это я тебе обещаю. Запомни! Лучше покинь Рим.
– Повторяю, Марк Эмилий: я скорблю о происшедшем. Но я просто обязан остаться в Риме и добиваться избрания претором, – молвил Сулла.
Вот как обернулось дело. Оскорбленный в своих auctoritas и dignitas, принцепс сената Марк Эмилий Скавр сохранил достаточно влияния, чтобы воспрепятствовать избранию Суллы претором. В списке фигурировали другие, гораздо более мелкие людишки: ничтожества, посредственности, дурачье. Что не помешало им стать преторами.
Публий Рутилий Руф узнал о сути дела от своей племянницы Аврелии. Он в свою очередь пересказал ее Гаю Марию. То, что принцепс сената Скавр воспрепятствовал избранию Суллы претором, не для кого не было секретом; и тем не менее о причинах догадывались немногие. Некоторые утверждали, что виной было увлечение Далматики Суллой, однако после жарких дебатов общее мнение свелось к тому, что подобное объяснение слишком поверхностно. Сам Скавр представлял дело так, будто он дал ей достаточно времени, чтобы она самостоятельно осознала ошибочность своего поведения, а потом выяснил с ней отношения (по его словам, обходительно, но с должной твердостью), из чего не делал секрета от своих друзей и на форуме.
– Бедняжка, это должно было случиться, – прочувственно делился он с сенатором, будучи уверенным, что его слышат и другие избранники, прохаживающиеся неподалеку. – Оставалось надеяться, что она выберет кого-то другого, а не беспомощную креатуру Гая Мария, но увы… Впрочем, я готов признать, что внешне он привлекателен.
Цель была мастерски достигнута: знатоки политики на форуме и члены сената решили, что истинная причина неприятия Скавром кандидатуры Суллы заключается в известной каждому связи между Суллой и Гаем Марием. Ведь Гай Марий избирался консулом шесть ряд – беспрецедентный случай! – и карьера его была уже на изломе. Его лучшие дни остались в прошлом, и он уже не мог заручиться достаточным количеством голосов, чтобы быть избранным в цензоры. Это означало, что Гай Марий, заслуживший прозвище Третьего основателя Рима, так никогда и не достигнет величия наиболее знаменитых консулов, которые были цензорами. В раскладе римской власти Гай Марий представлял собой теперь битую карту, скорее любопытный экспонат, нежели реальную угрозу, человека, которого может превозносить разве что третий класс. Рутилий Руф налил себе еще вина.
– Ты действительно намереваешься отправиться в Пессинунт? – спросил он Мария.
– Почему бы и нет?
– Как почему? Я бы еще понял, если бы речь шла о Дельфах, Олимпии, даже Додоне.[18] Но Пессинунт? Это же в глубине Анатолии, во Фригии![19] Самая заброшенная, проникнутая суевериями, неудобная дыра на свете! Ни капли благородного вина, ни одной пристойной дороги – одни вьючные тропы! Сплошь грубые пастухи, галатийские дикари! Ну, Гай Марий!.. Уж не Баттака ли ты собрался лицезреть – в его расшитой золотом мантии и с драгоценными камнями в бороде? Так вызови его опять в Рим! Уверен, он будет только рад возможности продолжить знакомство с нашими матронами – некоторые из них безутешно оплакивают его отъезд.
Марий и Сулла начали смеяться задолго до того, как Рутилий Руф закончил свою пламенную речь; неожиданно напряженная обстановка, в какой до этого проходил вечер, рассеялась, и они снова почувствовали себя вполне свободно в обществе друг друга.
– Ты хочешь взглянуть на царя Митридата, – заключил Сулла; в этой его фразе не было слышно вопросительной интонации.
У обоих его собеседников взлетели вверх брови; Марий хмыкнул:
– Что за невероятное предположение? Что навело тебя на эту мысль, Луций Корнелий?
– Просто я хорошо тебя знаю, Гай Марий. У тебя нет ничего святого. Единственные обеты, которые я когда-либо от тебя слышал, заключались в том, что ты обещал легионерам, что они поплатятся выпоротыми задницами; военные трибуны слышали от тебя то же самое. Может существовать всего одна причина, по которой тебе понадобилось тащиться в анатолийскую глушь, невзирая на ожирение и дряхлость: тебе приспичило взглянуть собственными глазами, что происходит в Каппадокии[20] и насколько в этом замешан царь Митридат. – Говоря это, Сулла улыбался такой счастливой улыбкой, какая не озаряла его лик уже многие месяцы.
Марий повернулся к Рутилию Руфу в изумлении.
– Надеюсь, я не для каждого так открыт, как для Луция Корнелия!
Пришел черед Рутилия Руфа расплыться в улыбке.
– Сомневаюсь, чтобы кто-то еще мог разгадать даже часть твоих намерений. А я-то поверил тебе, старый безбожник!
Голова Мария помимо его воли (во всяком случае, такое впечатление создалось у Рутилия Руфа) повернулась в сторону Суллы, и они снова принялись обсуждать вопросы высокой стратегии.
– Беда в том, что наши источники информации крайне ненадежны, – с жаром объяснял Марий. – Ну скажи, кто из стоящих людей бывал в тех краях за последние годы? Выскочки, мечтающие стать преторами, среди которых я никому не доверил бы написать подробный доклад. Что мы, собственно, знаем?
– Очень мало, – отвечал ему увлекшийся Сулла. – С запада в Галатию несколько раз вторгался царь Вифинии[21] Никомед, с востока – Митридат. Несколько лет назад старикан Никомед женился на матери малолетнего царя Каппадокии – по-моему, она состояла при сыне регентшей. Благодаря женитьбе Никомед стал именоваться царем Каппадокии.
– Стал-то он стал, – подхватил Марий, – но, полагаю, он счел весьма неудачным поворотом событий то обстоятельство, что Митридат приказал убить ее и посадить на трон мальчишку. – Он тихонько засмеялся. – Царя Каппадокии Никомеда более не существует! Просто не понимаю, как он мог вообразить, что Митридат позволит ему довольствоваться победой, при том, что убитая царица приходилась Митридату сестрицей!
– Ее сын правит страной до сих пор, именуясь – о, у них такие чудные имена! – кажется, Ариаратом? – спросил Сулла.
– Точнее, Ариаратом Седьмым, – молвил Марий.
– Что же там, по-твоему, происходит на самом деле? – не отставал Сулла, заинтригованный очевидной осведомленностью Мария в запутанных родственных отношениях, бытующих на Востоке.
– Я ничего не знаю наверняка. Возможно, ровным счетом ничего, не считая обычных трений между Никомедом Вифинским и Митридатом Понтийским. Но сдается мне, что молодой царь Митридат Понтийский – занятный субъект. Мне и впрямь хочется с ним встретиться. В конце концов, Луций Корнелий, ему немногим больше тридцати лет, а он уже расширил свои владения, ранее ограничивавшиеся одним Понтом, с таким размахом, что они включают теперь все земли, окружающие Понт Эвксинский.[22] У меня по коже заранее бегут мурашки, ибо я предвижу, что он причинит беспокойство и Риму.
Решив, что настало время и ему принять участие в беседе, Публий Рутилий Руф с нарочитым стуком поставил свой кубок на стол и воспользовался тем, что беседующие подняли на него глаза, чтобы молвить:
– Если я не ошибаюсь, вы полагаете, что Митридат положил глаз на нашу римскую провинцию Азия? – Он степенно кивнул. – Вполне резонно: провинция так богата! Кроме того, это наиболее цивилизованная область земли – ведь она была греческой с той поры, когда греки стали греками! Представляете, в нашей провинции Азия жил и творил Гомер!
– Мне было бы еще легче представить себе это, если бы ты взялся аккомпанировать себе на арфе, – со смехом произнес Сулла.
– Нет серьезно, Луций Корнелий! Вряд ли царь Митридат склонен шутить, когда речь заходит о нашей римской провинции Азия; поэтому и нам следовало бы отложить шутки в сторону. – Рутилий Руф прервался, восхищаясь собственным красноречием, что лишило его возможности сохранить за собой инициативу в разговоре.
– Я тоже не подвергаю сомнению мысль, что Митридат не станет распускать слюни, если ему предоставится возможность завладеть нашей провинцией Азия, – подтвердил Марий.
– Но он – человек Востока, – молвил Сулла уже не терпящим возражений тоном. – А все восточные цари трепещут при одном упоминании Рима, который наводил страх даже на Югурту, – а ведь для него Рим служил куда большим препятствием, чем для любого восточного царя. Вспомните, сколько он стерпел оскорблений и поношений, прежде чем решился выступить против нас войной! Мы буквально принудили его к этому!
– А мне представляется, что Югурта всегда был настроен воевать с нами, – не согласился Рутилий Руф.
– Наверно, – бросил Сулла, хмурясь. – Мое мнение таково: он мечтал объявить нам войну, однако сознавал, что это не более, чем мечта. Мы сами заставили его обратить против нас оружие, когда Авл Альбин вторгся в Нумидию с целью разграбить ее. По сути, с этого начинаются все наши войны. Жадный до золота полководец, которому не следовало бы доверять командование даже детским парадом, оказывается во главе римских легионов и начинает грабеж – не в интересах Рима, а просто чтобы набить собственную мошну. Карбон и германцы, Цепион и германцы, Силан и германцы – перечень можно продолжить до бесконечности.
– Ты отклоняешься от темы, Луций Корнелий, – мягко одернул его Марий.
– Верно, я увлекся. – Сулла, нисколько не устыдившись, адресовал престарелому полководцу покровительственную улыбку. – Во всяком случае, мне кажется, что положение на Востоке весьма схоже с положением в Африке, каким оно было до того, как разразилась Югуртинская война. Нам отлично известно, что Вифиния и Понт – исконные враги, а также то, что оба царя – Никомед и Митридат – спят и видят, как бы расширить свои земли, по крайней мере в Анатолии. В Анатолии же остались два жирных куска, из-за которых оба владыки исходят слюной – Каппадокия и наша римская провинция Азия. Царь, завладевший Каппадокией, получает свободный доступ в Киликию[23] с ее баснословно плодородными почвами. Царь, захватывающий нашу римскую провинцию Азия, приобретает ни с чем не сравнимый сухопутный проход в Срединное море[24] с полсотни отличных портов и невероятно богатые участки суши. Царь должен обладать нечеловеческой флегматичностью, чтобы не испытывать голод по обоим приобретениям.
– В общем, Никомед Вифинский меня не беспокоит, – прервал его Марий. – Он повязан Римом по рукам и ногам и не помышляет рыпаться. Я также полагаю, что наша римская провинция Азия – по крайней мере, пока – находится вне опасности, чего не скажешь о Каппадокии. Сулла кивнул.
– Вот именно. Провинция Азия принадлежит Риму. Не думаю, чтобы царь Митридат настолько отличался от остальных восточных правителей, чтобы, пренебрегая страхом перед Римом, рискнуть вторгнуться в нашу Азию, каким бы неуклюжим ни было тамошнее управление. Зато Каппадокия Риму не принадлежит. Пусть она относится к сфере наших интересов, у меня создается впечатление, что и Никомед, и молодой Митридат возомнили, что Каппадокия слишком удалена от Рима и слишком мало для него значит, чтобы нельзя было попытать там военного счастья. С другой стороны, они подбираются к ней, как воришки, скрывая истинные намерения за подставными фигурами и родственниками на троне.
Марий проявил готовность к спору:
– Я не назвал бы женитьбу старого царя Никомеда на царице-регентше Каппадокии воровской уловкой!
– Твоя правда. Но надолго ли их хватило? Царь Митридат настолько разъярился, что поднял руку на собственную сестру! Никто не успел и глазом моргнуть, а он уже водворил на каппадокийский трон ее несмышленыша-сынка!
– К несчастью, официально мы состоим в союзе с Никомедом, а не с Митридатом, – вздохнул Марий. – Остается сожалеть, что меня не было в Риме, когда все это устраивалось.
– Брось! – негодующе воскликнул Рутилий Руф. – Вифинские цари носят официальный титул наших друзей и союзников уже более пятидесяти лет! Во время нашей последней войны с Карфагеном нашим другом и союзником официально считался и понтийский царь. Правда, отец Митридата перечеркнул возможность дружбы с Римом, купив у отца Мания Аквилия Фригию. С тех пор у Рима прервались с Понтом всякие связи. Кроме того, мы не можем предоставить статус друзей и союзников двум находящимся в распрях царям, разве что таковой статус сможет предотвратить их войну. В случае с Вифинией и Понтом сенат пришел к выводу, что предоставление дружеского и союзнического статуса обоим царям еще более осложнит их отношения. Это само по себе означало бы предпочтение Никомеду Вифинскому, ибо Вифиния всегда вела себя по отношению к Риму более лояльно, нежели Понт.
– О, Никомед просто старая курица! – нетерпеливо воскликнул Марий. – Он сидит на троне более полувека, и надо еще учесть, что он сковырнул с него своего tata,[25] тоже уже не будучи младенцем. Так что ему уже наверняка за восемьдесят. Он только усугубляет положение в Анатолии.
– Усугубляет, видимо, тем, что ведет себя, как старая курица. Ты это хотел сказать? – Рутилий Руф сопроводил свою реплику проницательным взглядом, сделавшим его очень похожим на его племянницу Аврелию, – таким же прямым, хоть и не столь жестким. – А тебе не кажется, Гай Марий, что и мы с тобою приближаемся к возрасту, когда сможем претендовать на звание старых глупых кур?
– Не хватало нам только взъерошенных перьев! – с ухмылкой вмешался Сулла. – Я уловил смысл твоих слов, Гай Марий. Никомед совсем дряхл, независимо от того, способен он править или нет, – а нам приходится предположить, что способен. Его двор отличается наибольшей эллинизированностью среди прочих восточных дворов, однако Восток остается Востоком. Это означает, что стоит ему хотя бы раз пустить старческую слюну, и сынок моментально спихнет его с трона. Итак, он сохраняет бдительность и хитрость. Однако он склонен к ссорам и ворчливости. Теперь перенесем взор на другую сторону границы, в Понт: там правит молодец, которому от силы тридцать лет, полный мужества, напора и боевитости. Ну, разве можно ожидать, что Никомед сможет противостоять Митридату?
– Вряд ли, – согласился Марий. – Думаю, мы имеем основания предполагать, что если дело у них дойдет до драки, то силы будут неравны. Никомед едва цепляется за край трона, он отжил свое; Митридат же – завоеватель! Вот видишь, Луций Корнелий, сколь велика необходимость моей встречи с этим Митридатом! – Он прилег, опираясь на левый локоть, и устремил на Суллу пристальный взгляд. – Поезжай со мной, Луций Корнелий! Что ты теряешь? Еще один год скуки в Риме, при том, что Хрюшка станет орудовать в сенате, а его Поросенок припишет себе всю заслугу в триумфальном возвращении своего папаши.
Но Сулла покачал головой.
– Нет, Гай Марий.
– Я слышал, – молвил Рутилий Руф, кусая ногти, – будто официальное письмо, призывающее Квинта Цецилия Метелла Нумидийского Хрюшку покинуть место ссылки на Родосе, подписано нашим старшим консулом Метеллом Непосом, а также самим Поросенком, скажите пожалуйста! И ни малейшего упоминания о народном трибуне Квинте Клавдии, добившемся прекращения ссылки! Подпись сенатора-молокососа, тем более выступающего здесь как privatus!..[26]
– Бедняга Квинт. Клавдий! Надеюсь, Поросенок хорошо ему заплатил за его труды. – Он обернулся к Рутилию Руфу. – Клан Цецилиев Метеллов совершенно не меняется, сколько бы ни минуло лет, верно? Когда я был народным трибуном, они и меня топтали ногами.
– И вполне заслуженно, – отрезал Рутилий Руф. – Вся твоя деятельность заключалась в том, чтобы затруднять жизнь любому Цецилию Метеллу в тогдашней политике. А потом они вообразили, что окончательно запутали тебя в своих сетях. Но ты… О, как разъярен был Далматик!
При звуке этого имени Суллу передернуло, и он почувствовал, как его щеки заливает краска. Ее отец, покойный старший брат Хрюшки! Что сейчас с ней, Далматикой? Как поступил с ней Скавр? Со дня встречи со Скавром у себя дома Сулла ни разу ее не видел. Ходили слухи, что Скавр вообще запретил ей высовывать нос из дому.
– Между прочим, – сказал он, – я слышал из одного надежного источника, что Поросенок скоро весьма выгодно женится.
Вечер воспоминаний был немедленно прерван.
– А я ничего такого не слышал! – проговорил несколько обескураженный Рутилий Руф; он считал наиболее надежными источниками сведений в Риме свои собственные.
– И тем не менее это святая правда, Публий Рутилий.
– Так просвети меня!
Сулла бросил в рот миндальный орешек и, прежде чем заговорить, некоторое время жевал.
– Славное вино, Гай Марий, – одобрил он, наполняя свой кубок из кувшина и отпуская слуг. Потом он разбавил вино водой.
– О, прекрати его дразнить, Луций Корнелий! – призвал его Марий. – Публий Руцилий – самый отчаянный сплетник в сенате.
– С этим я готов согласиться, только и ты должен признать, что иначе мы не получали бы в Африке и Галлии столь забавные письма, – улыбнулся Сулла.
– Кто? – вскричал Рутилий Руф, ре желая отступать.
– Лициния Минор, младшая дочь нашего претора римских граждан, Луция Лициния Красса Оратора собственной персоной.
– Да ты смеешься! – отпрянул Рутилий Руф.
– Вовсе нет.
– Но она совсем ребенок!
– Я слышал, что накануне свадьбы ей как раз стукнуло шестнадцать.
– Чудовищно! – промычал Марий, сводя брови.
– О, этому нет оправдания! – искренне опечалился Рутилий Руф. – Восемнадцать – возраст для замужества, и ни днем раньше! Мы – римляне, а не восточные дикари, охотящиеся за малолетними девчонками!
– Что ж, самому Поросенку немногим больше тридцати, – отмахнулся Сулла. – Что тогда сказать о жене Скавра?
– Чем меньше говорить об этом, тем лучше! – отрезал Публий Рутилий, беря себя в руки. – Учти, Красс Оратор заслуживает всяческого восхищения. В этой семейке хватило бы денег на сотню приданых, однако он все равно отлично выдает замуж своих дочек. Старшая выдана за Сципиона Назику – ни больше ни меньше, а младшую выдают теперь за Поросенка, единственного сыночка и наследничка. Я склонен осуждать скорее Лицинию: надо же, выйти в семнадцать лет за такого грубияна, как Сципион Назика! Представляете, она уже беременна!
Марий хлопнул в ладоши, подзывая слугу.
– Отправляйтесь-ка по домам, ты и ты! Раз беседа вырождается в бабьи сплетни, то, значит, все прочие темы уже исчерпаны. Беременна! Твое место – на женской половине, Публий Рутилий!
Все гости явились к Марию на ужин с детьми, и все дети уже спали, когда компания распалась. Держался один Марий-младший; остальных родителям пришлось увозить домой. На лужайку вынесли двое просторных носилок: одни для детей Суллы – Корнелии Суллы и Суллы-младшего, другие для троих детей Аврелии: Юлии Старшей (по прозвищу Лия), Юлии Младшей (по прозвищу Ю-ю) и юного Цезаря. Пока взрослые негромко переговаривались в атрии,[27] гурьба слуг осторожно перенесла спящих детей в носилки.
Мужчина, хлопотавший над юным Цезарем, показался незнакомым Юлии. Она напряглась и порывисто ухватила Аврелию за руку.
– Это же Луций Децумий! – выдохнула она.
– Он самый, – удивленно ответила Аврелия.
– Как ты можешь, Аврелия!
– Глупости, Юлия! Для меня Луций Децумий – надежная опора. Как тебе известно, мой постоялый двор нельзя назвать милым и респектабельным. Скорее, это притон воров, разбойников, разного сброда. Это продолжается уже семь лет. Мне не часто доводится выбираться из дому, но когда это происходит, Луций Децумий и двое его братьев всегда торопятся на мой зов, чтобы отнести меня домой. Между прочим, юный Цезарь спит очень чутко. Но когда им занимается Луций Децумий, он никогда не просыпается.
– Двое его братьев? – ужаснулась Юлия. – Ты хочешь сказать, что в твоем доме есть еще люди, подобные ему?
– Какое там! – презрительно бросила Аврелия. – Братьями я называю его подручных и прихлебателей по коллегии,[28] владеющей нашим перекрестком. – У Аврелии испортилось настроение. – Сама не знаю, зачем я посещаю эти семейные сборища, даже изредка. Почему ты никак не поймешь, что я отлично управляюсь со своими делами и вовсе не нуждаюсь во всех этих причитаниях?
Юлия не вымолвила больше ни единого словечка, пока они с Гаем Марием не улеглись, предварительно отдав все распоряжения по дому, отпустив слуг, заперев наружные двери и воздав должное троице божеств, покровительствующих любому римскому дому: Весте – богине очага, Пенату, ведающему припасами, и Ларам,[29] охраняющим семью.
– Аврелия была сегодня несносной, – молвила она.
Марий чувствовал себя усталым – теперь это случалось с ним куда чаще, нежели прежде, и вызывало у него чувство стыда. Вместо того, чтобы поступить так, как ему больше всего хотелось – перевернуться на левый бок и уснуть, он лежал на спине, обняв жену левой рукой, и участвовал в разговоре о женщинах и домашних проблемах.
– Что? – переспросил он.
– Не мог бы ты забрать Гая Юлия к нам домой? Аврелия превращается в старую весталку: она такая кислая, надутая, иссушенная. Вот именно, иссушенная! Этот ребенок – слишком большая обуза для нее.
– Какой ребенок? – промямлил Марий.
– Ее двадцатидвухмесячный сын, юный Цезарь. О, Гай Марий, это удивительное дитя! Я знаю, что время от времени дети, подобные ему, появляются на свет, но сама не только никогда не встречалась ни с чем подобным, но и не слышала, чтобы матери хвастались такими способностями у своих детей. То есть все мы, матери, счастливы, если наши сыновья узнают, что такое dignitas и auctoritas, когда отцы впервые берут их, семилетних, на прогулку по форуму. А эта кроха уже знает это, хотя еще ни разу не видала своего отца! Поверь мне, муженек, юный Цезарь – воистину удивительный ребенок!
Собственная речь распалила ее; к тому же ей пришла в голову еще одна мысль, от которой она и вовсе не могла лежать спокойно.
– Кстати, вчера я разговаривала с женой Красса Оратора, Муцией, и она поведала, что Красс Оратор хвастается, будто сын одного его клиента[30] – точь-в-точь юный Цезарь. – Она заехала Марию в бок локтем. – Да ты знаешь эту семейку, Гай Марий: ведь они из Арпина.
Он не очень внимательно следил за ее рассказом, однако удар локтем дополнил впечатление, уже произведенное ее беспокойным ворочаньем, и сон его был уже в достаточной степени рассеян, чтобы он спросил:
– Из Арпина? Кто же это?
Арпин был его родиной, там простирались земли его предков.
– Марк Туллий Цицерон. Плебей, которому патронирует Красс Оратор, и сын плебея носят одно и то же имя.
– К несчастью, я и впрямь знаком с этой семьей. Это – в некоторой степени наша родня. Те еще сутяги! Лет сто назад они украли у нас кусок земли и выиграли дело в суде. С той поры мы не разговариваем.
Его веки опять сомкнулись.
– Понятно. – Юлия подвинулась ближе. – В общем, мальчугану восемь лет, и он так разумен, что будет обучаться на форуме. Красс Оратор предсказывает, что он произведет там фурор. Думаю, Цезарь-младший в восьмилетнем возрасте не отстанет от него.
– М-м-м, – Марий протяжно зевнул. Жена снова пихнула его локтем.
– Эй, Гай Марий, ты вот-вот уснешь! Ну-ка, очнись! Он послушно распахнул глаза и издал клокочущий звук.
– Что, хочешь прокатить меня по Капитолию? Она со смешком улеглась.
– В общем, я не встречала этого малолетнего Цицерона, зато мне знаком мой племянник, Гай Юлий Цезарь-младший и можешь мне поверить: он… ненормальный. Я знаю, что обычно так именуют умственно отсталых, но, полагаю, этому словечку можно придать и противоположный смысл.
– С возрастом ты становишься все более болтливой, Юлия, – не выдержал замученный женой муж.
Юлия не обратила внимания на его жалобу.
– Юному Цезарю нет еще двух лет, а он тянет на все сто! Взрослые слова, правильные фразы – и при этом он соображает, что говорит!
Неожиданно сон у Мария сняло как рукой, он забыл про усталость. Приподнявшись на локте, он посмотрел на жену, на ее лицо, освещенное мягким светом ночника. Ее племянник! Племянник по имени Гай! Сбывалось пророчество сирийки Марты, которое он услыхал при первой же своей встрече с этой старухой во дворце Гауды в Карфагене. Она предсказала ему судьбу Первого человека в Риме и семикратное переизбрание консулом. Однако, добавила она, ему не суждено остаться величайшим римлянином. Таковым станет племянник его жены по имени Гай! Тогда он сказал себе: Только через мой труп! Меня никто не затмит. Однако вот он, этот ребенок, подтверждающий пророчество!
Марий снова лег, чувствуя, как ломят от усталости суставы. Слишком много времени и энергии, потратил он на то, чтобы стать Первым человеком в Риме, чтобы теперь скромно отойти в сторонку и наблюдать, как блеск его имени будет затмевать новоиспеченный аристократ, входящий в силу, когда он, Гай Марий, старик или вообще мертвец, уже не сможет этому сопротивляться. Как ни велика была его любовь к жене, тем более что именно ее аристократическое происхождение обеспечило ему первое избрание консулом, он все равно не мог смириться с тем, чтобы ее племянник, представитель ее рода, вознесся выше его.
Консулом он становился уже шесть раз, а значит, его ждет седьмое избрание. Никто из римских политиков, впрочем, не верил всерьез, что Гай Марий сможет обрести былую славу, которая сопутствовала ему в безмятежные годы, когда центурии голосовали за него, причем трижды in absentia,[31] раз за разом подтверждая свою убежденность, что лишь он один, Гай Марий, в силах уберечь Рим от германцев. Что ж, он действительно спасал их. И какова их благодарность? Стена оппозиционности и осуждения, козни… враждебность Квинта Лутация Катула Цезаря, Метелла Нумидийского Хрюшки, многочисленной и влиятельной фракции в сенате, объединившейся вокруг идеи ниспровержения Гая Мария. Ничтожества с громкими именами, ужаснувшиеся тем обстоятельством, что их возлюбленный Рим спасен презренным Новым человеком – деревенщиной-италиком, не имеющей понятия о греческой утонченности, как определил это Метелл Нумидийский Хрюшка много лет назад.
Но нет, битва еще не окончена. Невзирая на удар, Гай Марий станет консулом в седьмой раз, чтобы остаться в анналах величайшим римлянином за всю историю Республики. Не собирается он допускать, чтобы золотоволосый красавчик, потомок богини Венеры, занял в исторических книгах более почетное место, нежели он, патриций Гай Марий, римлянин Гай Марий.
– Я тебя прижму, паренек! – сказал он вслух и ущипнул Юлию.
– Что ты имеешь в виду? – удивилась она.
– Через несколько дней мы уезжаем в Пессинунт – ты, я и наш сын.
Юлия села.
– О, Гай Марий, неужели? Какая прелесть! Ты уверен, что берешь с собой и нас?
– Уверен, жена. Плевать я хотел на условности. Наше отсутствие продлится два-три года, а в моем возрасте это слишком большой срок, чтобы обходиться без жены и без сына. Будь я моложе – другое дело. Поскольку я предпринимаю путешествие как частное лицо, официальных препятствий тому, чтобы я взял с собой семью, не существует. – Он прищелкнул языком. – Я сам отвечаю за все последствия.
– О, Гай Марий! – Иных слов у нее не нашлось.
– Мы посетим Афины, Смирну, Пергам, Никомедию, сотни иных мест.
– И Тарс? – с живостью спросила она. – О, мне так всегда хотелось повидать мир!
Ломота в суставах не прошла, зато снова навалилась сонливость. Веки его опять опустились, нижняя челюсть отвалилась.
Юлия еще какое-то время щебетала, а потом, исчерпав восторженные выражения, села, обхватив колени руками, и, со счастливой улыбкой обернувшись к Гаю Марию, нежно произнесла:
– Любовь моя, ты, видимо?..
Ответом ей был храп. Научившись за двенадцать лет супружества смирению, она легонько покачала головой, и, не переставая улыбаться, повернулась на правый бок.
Глава 2
Затушив все до единого угли восстания рабов на Сицилии, Маний Аквилий возвратился домой если не триумфатором, то, во всяком случае, героем, заслужившим овацию в сенате. То, что он не мог претендовать на подлинный триумф, объяснялось особенностью поверженного им неприятеля – обращенных в рабство гражданских лиц, которых никак нельзя было объявить солдатами вражеской армии; гражданские войны и войны с рабами занимали в воинском кодексе Рима особую нишу. Получить приказ сената усмирить выступление было не менее почетно и предвещало не менее захватывающие приключения, чем столкновение с вражеской армией, однако права требовать триумфа такой полководец был лишен. Триумф позволял народу Рима лицезреть военные трофеи: пленников, сундуки с деньгами, всевозможное награбленное добро: от золотых гвоздей, выдранных из царских ворот, до мешочка с корицей и ладаном. Любая добыча обогащала римскую казну, и народ получал возможность собственными глазами увидеть, что за прибыльное занятие война – конечно, для римлян, и римлян победоносных. Но при подавлении выступлений рабов и гражданских смут не было никакой добычи, а считать приходилось одни потери. Все, что ранее захватывалось противником, приходилось возвращать законным владельцам; государство не имело права даже на жалкие проценты.
И все же повод для торжественной встречи был использован сполна. Вдоль той же дороги, по которой обыкновенно следовали войска во время триумфа, продвигалась процессия. Впрочем, военачальник не ехал в древней триумфаторской колеснице, лицо его не несло триумфальной раскраски, одеянию его было далеко до триумфаторского; не было слышно звуков труб, играли лишь флейты, чьи звуки не вселяли и десятой доли истинного воодушевления. В жертву главному божеству была принесена овца, а не бык, следовательно, и оно разделило с военачальником недовольство недостаточно пышной церемонией.
Однако Маний Аквилий не имел причин роптать. Организовав себе торжественный прием, он снова занял место в сенате и, будучи консуларом – бывшим консулом – был приглашен высказывать свое мнение прежде такого же, как он, консулара, не праздновавшего, однако, ни триумфа, ни овации. Испытывая на себе отголоски отвращения, которое вызывал к себе его родич, другой Маний Аквилий, он в свое время не рассчитывал подняться и до консула. С некоторыми фактами тем более трудно смириться, когда семейство не отличается особенным благородством; позорный же факт состоял в том, что отец Мания Аквилия, воспользовавшись разрухой от войн, последовавших за смертью пергамского царя Аттала III, продал более половины территории Фригии отцу теперешнего понтийского царя Митридата за сумму в золоте, которая уместилась в его кошельке. Территория эта, вместе с остальными владениями царя Аттала, должна была бы отойти римской провинции Азия, ибо царь Аттал завещал Риму все свое царство. Но тогда отсталая Фригия, из невежественных жителей которой получались весьма дурные рабы, показалась Манию Аквилию-старшему не больно существенной потерей для Рима. Однако по-настоящему влиятельные лица в сенате и на форуме не простили Мания Аквилия-старшего и не забыли этого происшествия даже к тому времени, когда на политической арене появился Маний Аквилий-младший.
За титул претора шла нешуточная борьба, на которую ушло почти все оставшееся у семьи понтийское золото, а его и оставалось немного, поскольку папаша не отличался ни бережливостью, ни осмотрительностью. Поэтому Маний Аквилий-младший поспешил воспользоваться возможностью прогреметь, едва таковая подвернулась. После того как германцы разгромили эту мрачную парочку – Цепиона и Маллия Великого – в Трансальпийской Галлии и вознамерились хлынуть в долину Родан, а оттуда в Италию, именно претор Маний Аквилий предложил избрать Гая Мария консулом in absentia, чтобы противопоставить угрозе должный отпор. Этот его поступок превратил Гая Мария в его должника, и Гай Марий был только рад избавиться от этого бремени.
В итоге Маний Аквилий служил при Марии легатом и оказал ему немалую помощь в разгроме при Аквах Секстиевых. Доставив весть об этой столь желанной победе в Рим, он был избран младшим консулом в бытность Мария консулом в пятый раз. По истечении года пребывания в консульском ранге он повел два своих отлично выдрессированных легиона, состоящих из одних ветеранов, в Сицилию, дабы усмирить тамошнее восстание рабов, продолжавшееся уже не один год и наносившее большой урон снабжению Рима хлебом.
Вернувшись и организовав себе овацию, он надеялся выставить свою кандидатуру на выборах цензоров, когда подоспеет время выбирать очередную пару. Однако по-настоящему влиятельные лица в сенате и на форуме тоже не дремали. Попытка Луция Апулея Сатурнина завладеть Римом привела к закату звезды самого Гая Мария, и Маний Аквилий остался без поддержки. В результате он был привлечен к суду за злоупотребления народным трибуном, имевшим влиятельных друзей среди всадников,[32] служивших как присяжными, так и председателями судов; звали трибуна Публий Сервилий Ватия. Не будучи выходцем из Сервилиев-патрициев, он происходил из видного плебейского семейства и был честолюбив.
Суд состоялся на форуме, пребывавшем в волнении; в волнение его привела череда событий, начиная с выступления Сатурнина, хоть все надеялись, что после его смерти на форуме больше не будет царить насилие, приводящее к гибели магистратов. Однако ни насилию, ни даже убийствам не был положен конец, а все из-за сына Метелла Нумидийского Хрюшки, Поросенка, который постарался притянуть к ответу заклятых врагов своего отца. Своей отчаянной борьбой за возвращение отца из ссылки он заслужил более благозвучное прозвище, нежели Поросенок: теперь он именовался Квинтом Цецилием Метеллом Пием, ибо «Пий» значит «почтительный». После успешного завершения этой борьбы Метелл Пий Поросенок намеревался обречь врагов своего отца На страдания. К числу врагов относился и Маний Аквилий – безусловный ставленник Гая Мария.
На плебейском собрании[33] обычно присутствовало народу мало; место в нижней части римского форума, где должен был заседать суд, привлекло немногих.
– Все это дело не стоит выеденного яйца, – говорил Публий Рутилий Руф Гаю Марию, когда они явились послушать выступления в последний день суда над Манием Аквилием. – Ведь это была война с рабами! Сомневаюсь, чтобы он нашел, чем поживиться, от Лилибея до самых Сиракуз. Кроме того, не станешь же ты утверждать, что жадные сицилийские земледельцы не следили за Манием Аквилием! Так что ему не удалось бы прикарманить и бронзовой монетки!
– Просто Поросенок целит таким манером в меня, – отвечал Гай Марий, пожимая плечами. – Об этом известно и Манию Аквилию. Ему пришлось поплатиться за то, что он поддерживал меня.
– А также за то, что его папаша загнал половину Фригии, – подсказал Рутилий Руф.
– Верно, и за это.
Разбирательство велось по новым правилам, установленным покойным Гаем Сервилием Главцием, постановившим вернуть суды всадникам, то есть оставить сенаторам возможность выступать только в качестве ответчиков. Жюри присяжных состояло из тщательно отобранных виднейших представителей римского делового мира в количестве пятидесяти одного человека; обвинение и защита уже обращались к суду, были выслушаны и свидетели. В последний день предстояло двухчасовое выступление обвинения и трехчасовое – защиты, после чего присяжным надлежало незамедлительно огласить свой приговор.
Сервилий Ватия блестяще выступил от имени государства: сам он был недурным законником, его помощники тоже оказались на высоте; однако не было сомнений, что публика – а ее в последний день собралось побольше, чем в предшествующие дни разбирательства, – дожидается залпов тяжелой артиллерии, то есть речей адвокатов Мания Аквилия.
Первым говорил косоглазый Цезарь Страбон – молодой, въедливый, великолепно образованный и от природы наделенный красноречием. За ним последовал человек, заслуживший одаренностью прозвище Оратор, – Луций Корнелий Красс. Красс Оратор уступил место еще одному Оратору – Марку Антонию. Для того чтобы называться Оратором, мало было упражняться в красноречии на публике; требовалось также тончайшее знание риторических приемов и последовательности этапов выступления, приводящей к намеченной цели. Красс Оратор отличался несравненной осведомленностью в судопроизводстве, Антоний Оратор побивал его красноречием.
– Все мимо, – высказался Рутилий Руф, когда Красса Оратора сменил Антоний Оратор.
Марий что-то невнятно проворчал в ответ; он внимательно слушал речь Антония Оратора, желая убедиться, что не даром тратил деньги. Не сам же Маний Аквилий оплачивал услуги таких видных адвокатов! Всякому было известно, что расходы несет Гай Марий. Согласно законам и традиции, адвокаты не претендовали на оплату их услуг. Однако им не возбранялось принимать дары как свидетельство высокой оценки их усилий. По мере того как Республика старела, находилось все меньше желающих оспаривать правило, по которому адвокатов следовало одаривать. Сперва в качестве даров преподносились произведения искусства и предметы мебели; адвокату, нуждающемуся в наличности, приходилось продавать подарки. В конце концов все свелось к тому, что в качестве подарков стали преподноситься деньги. Об этом, естественно, никто не упоминал, и все делали вид, что такой практики не существует вовсе.
– Как же коротка ваша память, досточтимые заседатели! – восклицал Антоний Оратор. – Постарайтесь же припомнить события, происходившие всего несколько лет тому назад, когда в нашем возлюбленном римском сенате толпилось обедневшее «поголовье»,[34] когда в животах этих людей было столь же пусто, как и в их амбарах. Помните ли вы, как некоторые из вас – на скамье присяжных обязательно было не менее полудюжины зерновых магнатов – брали за четверик зерна не менее пятидесяти сестерциев – так мало пшеницы оставалось в ваших закромах? А поголовье день ото дня становилось все многочисленнее, они взирали на нас и глухо ворчали. А все потому, что Сицилия, наша зерновая корзина, лежала в руинах, превратившись в Иллиаду скорби…
Рутилий Руф вцепился Марию в руку и в ужасе застонал:
– И он туда же! Да сожрут черви этих воров, не гнушающихся чужими находками! Ведь это моя фраза! Иллиада скорби! Вспомни-ка, Гай Марий, как я употребил это выражение в письме, которое отправил тебе в Галлию, много лет тому назад! Как я потом страдал, узнав, что его стащил у меня Скавр! И что же теперь? Фраза у всех на языке, и приписывают ее именно Скавру!
– Тасе! – прикрикнул на него Марий, не желая упустить ни слова из речи Марка Антония.
– … еще более скорбную из-за невиданных упущений в управлении! Теперь мы наконец-то знаем имя основного провалившегося администратора, не так ли? – Шустрые красные глазки уперлись в одну из наиболее безразличных физиономий во втором ряду жюри. – Не припоминаете? Ну, так я освежу вам память! Молодые братья Лукуллы разоблачили его, лишили гражданства и отправили в изгнание. Я имею в виду, конечно же авгура[35] Гая Сервилия.
На Сицилии уже четыре года кряду не собирали урожая, когда туда прибыл досточтимый консул Маний Аквилий. Позвольте напомнить вам, что на Сицилии выращивается половина употребляемого нами хлеба.
Сулла привстал с места, кивнул Марию, а потом перенес внимание на по-прежнему кипящего Рутилия Руфа.
– Ну, как тебе процесс?
– О судьбе Мания Аквилия ничего нельзя сказать определенно. Присяжным хочется найти лазейку и все же осудить его, поэтому, полагаю, они своего добьются. Это преподаст славный урок любому ротозею, который рискнет оказать поддержку Гаю Марию.
– Тасе! – опять шикнул на него Марий.
Рутилий Руф отошел от него, чтобы не мешать, и потянул за собой Суллу.
– Ты сам тоже не столь рьяно, как прежде, поддерживаешь теперь Гая Мария, не правда ли, Луций Корнелий?
– Мне надо думать о карьере, Публий Рутилий, и я сомневаюсь, что ей пойдет на пользу, если я буду поддерживать Гая Мария.
Рутилий Руф согласно кивнул.
– Да, это вполне понятно. Но, друг мой, он не заслуживает такого к себе отношения! Напротив, он заслуживает, чтобы все, кто его знает, подперли его плечами.
Что он несет? Суллу передернуло, но он постарался не показывать, как больно ему слышать это.
– Тебе хорошо говорить! Ты – консулар, ты познал величие. А я еще нет! Можешь называть меня предателем, если тебе больше нравится, но я клянусь тебе, Публий Рутилий, что тоже покрою себя славой! И да помогут боги тем, кто встанет мне поперек дороги!
– В том числе Гаю Марию.
– В том числе и ему.
Рутилий Руф больше ничего не сказал, а только удрученно покачал головой. Сулла тоже немного помолчал, а потом произнес:
– Я слышал, что кельтиберы[36] замахиваются на большее, чем может выдержать наш губернатор[37] в Ближней Испании. Долабелла в Дальней Испании так завяз с лузитанами,[38] что не может выступить ему на помощь. Видимо, Титу Дидию придется в его консульский срок отправиться в Ближнюю Испанию.
– А жаль, – откликнулся Рутилий Руф. – Мне нравится стиль Тита Дидия, пусть он и Новый человек. Разумные законы – это то, чего мы все дожидались, тем более что их предлагает консул.
– Значит, по-твоему, наш любимый старший консул Метелл Непос не совсем удачно разрабатывал законы? – с улыбкой спросил Сулла.
– Здесь я с тобой одного мнения, Луций Корнелий. Чем был озабочен Цецилий Метелл, занимаясь совершенствованием государственного механизма, если не собственным положением? Зато два скромных закона Тита Дидия важны и благотворны. Теперь отпадает необходимость проталкивать законопроекты через собрания, раз между обнародованием и ратификацией должно истечь три полных рыночных дня. Пропала и нужда сводить вместе совершенно несвязанные материи, отчего закон терял всякую ясность. Даже если в текущем году в сенате и комициях больше не произойдет ничего стоящего, мы хотя бы можем довольствоваться законами Тита Дидия, – с удовлетворением заключил Рутилий Руф.
Однако Суллу законы Тита Дидия не интересовали.
– Ты совершенно прав, Рутилий Руф, но я толкую не об этом. Если Тит Дидий отправится в Ближнюю Испанию разбираться с кельтиберами, то я присоединюсь к нему в качестве старшего легата. Я уже переговорил с ним об этом, и он отнесся к этому предложению более чем одобрительно. Война обещает быть длительной и непростой, так что от нее есть основания ожидать и трофеев, и укрепления собственной репутации. Кто знает, вдруг мне отдадут под командование целую армию?
– Ты уже завоевал репутацию полководца, Луций Корнелий.
– Но одно дело – тогда, другое – теперь! – нетерпеливо воскликнул Сулла. – Они все забыли, эти обладающие правом голоса болваны, у которых денег больше, чем здравого смысла! Пойми, что происходит: Катул Цезарь предпочел бы, чтобы я подох, только бы не открывал рта и не заговаривал о неповиновении; Скавр карает меня вообще непонятно за что! – Он осклабился. – Я бы на месте этой парочки поостерегся! Если наступит день, когда я решу, что они навеки разлучили меня с креслом из слоновой кости, я заставлю их пожалеть, что они родились на свет!
«И я склонен ему верить, – пронеслось в голове у Рутилия Руфа, по всему телу которого пробежал холодок. – О, этот человек опасен! Лучше бы ему убраться куда подальше».
– Что ж, отправляйся в Испанию с Дидием, – произнес он вслух. – Ты прав, лучшей дороги к креслу претора не сыскать. Начать с начала, приобрести новую репутацию… Жаль только, что ты не можешь участвовать в выборах на должность курульного эдила. Ты так блестяще работаешь на публику, что в Играх тебе не было бы равных. После этого ты бы прошел в преторы как по маслу.
– На должность курульного эдила у меня нет денег.
– Тебе помог бы Гай Марий.
– Я не стану его просить. По крайней мере, так я смогу сказать, что все, что имею, заработал сам. Никто мне ничего не давал – я все брал сам.
Эти слова заставили Рутилия Руфа вспомнить слух, пущенный Скавром о Сулле во время избирательной кампании последнего: якобы для того, чтобы раздобыть требуемую сумму и выступать в качестве всадника, он убил любовницу, а потом, чтобы пролезть в сенаторы, расправился с мачехой. Рутилий Руф, как правило, не доверял слухам о сожительстве с матерями, сестрами и дочерьми, о половых связях с мальчиками и приготовлении блюд из экскрементов. Однако порой Сулла говорит такое!.. Кроме того, поневоле задумаешься, когда…
Суд приближался к развязке: речь Марка Антония Оратора подходила к концу.
– Перед вами сидит необыкновенный человек! – надрывался он. – Перед вами – образцовый римлянин, солдат, причем отмеченный доблестью, патриот, верящий в величие Рима! Чего ради такому человеку отнимать у крестьян последнюю миску супа, обкрадывать слуг и хлебопеков? Я адресую этот вопрос вам, досточтимые заседатели! Доходили ли до вас ранее рассказы о приписываемых ему чудовищных растратах, убийствах, насилиях, присвоении чужого? Нет! Просто вас заставили сидеть и слушать мелких людишек, оплакивающих утрату горсти бронзовых монет, рыбешки и тому подобных мелочей!
Он глубоко вздохнул и расправил плечи, чтобы выглядеть еще внушительнее, чему вполне способствовала внешность всех представителей рода Антониев: вьющиеся золотистые волосы, внушающее доверие простое лицо. Все до одного заседатели были околдованы этим человеком.
– Они у него на крючке, – безмятежно прокомментировал Рутилий Руф.
– Мне куда интереснее, что он собирается сделать с ними дальше, – отозвался Сулла с озабоченным видом.
Публика издала дружный крик. Антоний Оратор кинулся на Мания Аквилия, сорвал с него тогу, потом с невероятной легкостью разорвал его тунику. Маний Аквилий предстал перед судом едва прикрытым.
– Глядите! – гремел Антоний. – Разве перед вами белоснежная кожа saltatrix tonsa?[39] Где обрюзглость домоседа и папенькиного сынка? Нет, вместо всего этого вы видите шрамы! Шрамы, оставленные войной, многие десятки шрамов. Это тело воина, храброго, самоотверженного человека, лучшего римлянина, военачальника, пользовавшегося столь безоглядным доверием Гая Мария, что тот поручил ему зайти противнику в тыл! Вид этого тела свидетельствует, что его обладатель не из тех, кто в панике удирает с поля боя, едва его коснется кончик вражеского меча, едва ему в ногу ткнется чужое копье или мимо просвистит камень. Это тело человека, который, относясь к тяжелым ранам, как к безделицам, продолжает упорно разить неприятеля. – Руки адвоката, парившие в воздухе, беспомощно упали. – Хватит. Ну, хватит. Я жду вашего решения, – закончил он свою речь.
Приговор прозвучал: ABSOLVO.[40]
– Притворщики! – поморщился Рутилий Руф. – И как это заседатели их не раскусили? Туника у него рвется, как бумага, и он щеголяет перед всем миром в набедренной повязке – дивись, Юпитер! О чем это говорит?
– О том, что Аквилий с Антонием заранее обо всем договорились, – сказал Марий, широко улыбаясь.
– А мне это говорит о том, что Аквилий не рискнул покрасоваться без набедренной повязки, – вставил Сулла.
Отсмеявшись, Рутилий Руф обратился к Марию со словами:
– Луций Корнелий сообщил мне, что собирается отбыть вместе с Титом Дидием в Ближнюю Испанию. Что ты на это скажешь?
– Скажу, что это самое лучшее, что может предпринять Луций Корнелий, – спокойно ответил Марий. – Квинтус Серторий выставляет свою кандидатуру на выборах военного трибуна, поэтому, полагаю, в Испанию отправится и он.
– Ты как будто не очень удивлен?
– Совсем не удивлен. Новость об Испании уже завтра станет всеобщим достоянием. В храме Беллоны[41] собирается сенат. Мы отправим Тида Дидия воевать с кельтиберами, – объяснил Марий. – Он – человек достойный, толковый воин и довольно талантливый полководец. Особенно когда ему приходится противостоять галлам, к какой бы разновидности они ни принадлежали. Да, Луций Корнелий, для успеха на выборах лучше тебе направиться в Испанию в роли легата, нежели скитаться по Анатолии в компании с privatus.
Глава 3
Privatus отбыл в Тарент на следующей неделе, сперва находясь в некоторой растерянности, поскольку впервые в жизни отправился в путешествие в сопровождении жены и сына. Воину подобает не давать в пути спуску лентяям-солдатам и путешествовать налегке и с максимально возможной скоростью. Однако Гаю Марию предстояло выяснить, что жены придерживаются на сей счет иных воззрений. Юлия изъявила намерение захватить с собой половину челяди, в том числе кухарку, готовившую только для детей, учителя Мария-младшего и девицу, творившую с прической Юлии чудеса. Пришлось брать с собой все игрушки Мария-младшего, все его учебники, а также личную библиотеку его учителя, одежду на все случаи жизни и различные предметы, которых, как была уверена Юлия, не существует вне Рима.
– Нас всего трое, а мы отягощены большим количеством скарба и прислужников, нежели парфянский царь, отправляющийся на лето из Селевкии на Тигре в Экбатану, – ворчал Марий, видя по прошествии трех дней, что следуя по Латинской дороге, они добрались только до Анагнии.
Однако он мирился с этим еще три недели, пока они не дотащились до Венузии (что на Аппиевой дороге), измученные жарой; здесь им предстояло убедиться, что постоялого двора, способного вместить всю их челядь и скарб, просто не существует.
– Я положу этому конец! – взревел Марий после того, как наименее необходимые слуги и ненужные вещи были отправлены на другой постоялый двор и они с Юлией остались одни – настолько, насколько это возможно в суете заведения, служащего кровом для путешествующих по Аппиевой дороге. – Либо ты, Юлия, умеряешь свои аппетиты, либо я отправлю тебя и Мария-младшего проводить лето в Кумы.[42] Нам еще много месяцев не грозит пребывание в нецивилизованных краях, поэтому во всей этой рухляди нет необходимости. И в стольких людях тоже! Особая кухарка для Мария-младшего – не слишком ли?
Юлия выбилась из сил и была готова заплакать. Чудесный отдых превратился в кошмар, конца которому не предвиделось. Выслушав ультиматум мужа, она едва не послушалась инстинктивного порыва и не согласилась на дезертирство в Кумы. Но потом она вспомнила, что в этом случае проведет в разлуке с Марием много лет, а разве можно так надолго разлучать отца с сыном? К тому же в чужих краях ему еще больше грозил новый удар.
– Но, Гай Марий, я никогда прежде не пускалась в длительные путешествия, не считая поездок на наши виллы в Кумах и Арпине; когда мы отправляемся туда с Марием-младшим, то берем с собой все то, что взяли сейчас. Я тебя прекрасно понимаю и очень бы хотела пойти тебе навстречу. – Она уронила голову на руки и смахнула слезу. – Но беда в том, что я понятия не имею, с чего начать.
Марию и в голову не приходило, что он когда-либо услышит от жены признание в бессилии. Понимая, каких усилий стоили ей эти слова, он сгреб ее в охапку и чмокнул в макушку.
– Не тревожься, я сам обо всем позабочусь, – пообещал он. – Но в этом случае мне хотелось бы кое на чем настоять.
– Я на все согласна, Гай Марий!
– Если выяснится, что я выбросил нечто, представляющееся тебе необходимым, или отослал восвояси на самом деле незаменимого человека, прошу тебя не говорить мне о моем просчете. Ни единого слова! Понятно?
Просиявшая Юлия обняла его крепче.
– Понятно, – отозвалась она.
После этого их продвижение ускорилось, причем Юлия с удивлением обнаружила, до чего ей стало удобно. По мере возможности римская знать останавливалась во время путешествий на виллах у друзей или у друзей этих друзей – в последнем случае им открывали двери рекомендательные письма. За подобное гостеприимство полагалось впоследствии расплачиваться ответным гостеприимством, поэтому путешественники нигде не чувствовали себя незваными гостями. Впрочем, за Беневентом им пришлось довольствоваться постоялыми дворами, ни один из которых, как пришлось признать Юлии, не смог бы вместить ее с прежней свитой.
Что причиняло им страдания, так это безумная жара, ибо южная часть Апеннинского полуострова отличалась засушливостью и отсутствием тени вдоль главных дорог. Впрочем, обретенная способность передвигаться быстрее уберегала их от монотонности и чаще дарила встречи с источниками, купальнями на речках и банями, каковые можно было найти даже в захолустных городишках.
После долгого зноя плодородие и тень, которыми прибрежные долины вокруг Тарента были обязаны греческой колонизации, пришлись как нельзя более кстати, а сам Тарент и подавно. Этот город все еще оставался больше греческим, нежели римским, хотя и утратил былое значение, когда был конечным пунктом на Аппиевой дороге. Теперь же большинство путников устремлялись дальше, в Брундизий, основной порт, связывавший Италию с Македонией. Слепящий глаза белыми стенами домов, резко контрастирующими с голубизной неба и моря, зеленью полей и лесов и ржавым цветом окружающих скал, строгий Тарент как будто радовался прибытию великого Гая Мария. Гостей поместили в прохладном и весьма удобном доме главного ethnarch'a,[43] который, впрочем, уже стал римским гражданином и притворялся, что ему больше нравится, когда его зовут duumvir'ом.[44]
Как и во многих других местах вдоль Аппиевой дороги, здесь к Марию пришли видные горожане с намерением побеседовать о Риме, Италии и напряженных отношениях, сложившихся у Рима с его италийскими союзниками. Тарент был колонией, живущей в соответствии с латинским правом, то есть здешние старшие магистраты – двое duumviri – должны были стать римскими гражданами и передать это гражданство по наследству своим потомкам. Однако город имел греческие корни и по древности был равен Риму, а то и превосходил его. Здесь когда-то находился аванпост Спарты, и остатки спартанских нравов исчезли еще не полностью.
Марий узнал, что здесь многие, особенно не принадлежащий к привилегированным слоям люд, горько завидуют новому конкуренту – Брундизию и симпатизируют жителям других городов италийского союза.
– Слишком много солдат, выставляемых членами италийского союза для службы в римской армии, гибнут из-за глупости военачальников, – горячо доказывал Марию ethnarch. – Земля их приходит в запустение, род прерывается. Лукания, Самния, Апулия[45] обеднели. Италийские союзники вынуждены самостоятельно вооружать свои легионы и платить за их службу Риму. Ради чего, Гай Марий? Чтобы Рим мог держать открытой дорогу между Цизальпийской Галлией и Испанией? Какое до этого дело апулейцу или луканцу? Разве он когда-либо ей воспользуется? Или чтобы Рим мог доставлять из Африки и Сицилии пшеницу и кормить римлян? Много ли хлеба попало в годину голода в рот самниту?
Уже много лет римляне в Италии не платят Риму никаких прямых налогов. Зато мы в Апулии, Калабрии, Лукании и Бруттии все платим и платим! Наверное, нам полагается испытывать благодарность к Риму за Аппиеву дорогу – во всяком случае, Брундизий вам действительно благодарен. Но часто ли Рим назначает совестливых кураторов, которые поддерживали бы дорогу в достойном состоянии?
Есть один участок – вы наверняка по нему проезжали, – где покрытие смыло двадцать лет назад! И что же, дорогу починили? Ничего подобного! Починят ли? Опять-таки нет! А Рим продолжает взимать с нас десятину и тянуть налоги, забирает нашу молодежь, чтобы заставлять ее воевать за свои интересы за тридевять земель и гибнуть, после чего у нас объявляются богатые римские землевладельцы, оттяпывающие у нас все больше земли. Они пригоняют рабов, чтобы те присматривали за их тучными стадами: рабы работают закованными в цепи, спят взаперти и мрут, как мухи; ничего, хозяин купит еще! На нас он ничего не тратит, в нас не вкладывает ни гроша. Мы не видим ни сестерция из тех денег, что он здесь зарабатывает, поскольку он не нанимает наших людей. Он скорее не увеличивает наше благосостояние, а уменьшает его. Настало время, Гай Марий, чтобы Рим проявил больше щедрости или отпустил нас на все четыре стороны.
Марий выслушал эту длинную и пламенную речь бесстрастно: это было просто более обоснованное изложение излияний, которые преследовали его повсюду вдоль Аппиевой дороги.
– Я сделаю все, что в моих силах, Марк Порций Клеоним, – важно ответил он. – Если начистоту, то я уже много лет стараюсь что-то изменить. То, что я мало чего добился, объясняется главным образом тем, что многие члены сената, вершащие власть в Риме, никогда не путешествуют так, как это делаю я, и никогда не беседуют с местными жителями; более того – помоги им, Аполлон! – они слепцы! Вам наверняка известно, что я все время возвращаюсь к теме непростительного расточительства, с которым мы относимся к жизням воинов, сражающихся в римских армиях. Как мне представляется, времена, когда нашими армиями командовали бездарности, остались в прошлом. Если кто и преподал римскому сенату соответствующий урок, то это был я. С тех пор как Гай Марий, Новый человек, показал всем этим благородным римлянам, беспомощным на поле битвы, что означает командовать войском, я замечаю, что сенат стал более склонен доверять командование Новым людям, доказавшим свой ратный талант.
– Все это прекрасно, Гай Марий, – негромко произнес Клеоним, – но только это не поднимет наших мертвых из могил и не вернет наших сыновей на заброшенную землю.
– Знаю.
Когда их корабль вышел в море и распустил свой большой квадратный парус, Гай Марий оперся о борт и устремил взор на Тарент. Так он стоял до тех пор, пока город и его окрестности не поглотило голубое марево. Мысли его были заняты невзгодами италийских союзников. Возможно, они задевают его за живое потому, что его самого часто называют италиком, то есть неримлянином? Или потому, что он, при всех его ошибках и слабостях, наделен чувством справедливости? А может, причина в том, что он не в силах выносить выпирающую отовсюду бездарность? В одном он был непоколебимо убежден: настанет день, когда италийские союзники заставят Рим считаться с собой. Они потребуют предоставления римского гражданства всем без исключения жителям Апениннского полуострова, а возможно, и Цизальпийской Галлии.
Взрыв смеха отвлек его от этих мыслей. Он отошел от борта и обнаружил, что его сын – неплохой моряк: корабль бойко бежал вперед, подгоняемый ветерком, и плохого моряка наверняка стошнило бы; Юлия тоже выглядела неплохо.
– Вся моя семья привержена морю, – сказала она, когда Марий подошел к ней ближе. – Это не распространяется разве что на моего брата Секста – все дело, вероятно, в его одышке.
Корабль, на котором они плыли в Патры, постоянно сновал между двумя берегами, принося владельцам немало денег, выручаемых за перевозку пассажиров и грузов, поэтому Марию была предоставлена какая-никакая каюта. Впрочем, он не сомневался, что Юлия ждет не дождется, когда они сойдут на берег. Поскольку Марий намеревался продолжить морское путешествие по Коринфскому заливу, она, оказавшись в Патрах, отказалась двигаться дальше, пока они не совершат сухопутное паломничество в Олимпию.
– Как странно, – рассуждала она, трясясь на ослике, – что величайший храм Зевса находится на этом захолустном Пелопоннессе! Почему-то мне всегда казалось, что Олимпия – это у подножия горы Олимп.
– Греки есть греки, – отвечал Марий, которому не терпелось как можно быстрее оказаться в провинции Азия; впрочем, ему не хватило духу отказать Юлии в столь естественной просьбе. Путешествие в компании женщины все меньше отвечало его представлению о том, чем надлежит заниматься в пути.
Однако в Коринфе он повеселел. Когда за полвека до этого Муммий сравнял город с землей, все его сокровища были переправлены в Рим. Город так и не поднялся из руин. Вокруг могучей скалы под названием Акрокоринф хлопали на ветру дверьми брошенные, разваливающиеся дома.
– Это – одно из тех мест, где я намеревался поселить своих ветеранов, – поведал Марий с легкой грустью, когда они брели по пустынным улицам Коринфа. – Ты только посмотри! Тут как раз недостает жителей! Столько пригодной для возделывания земли, порт на берегу Эгейского моря и порт на берегу Ионического, все предпосылки для процветания торговли. А как они со мной поступили? Отвергли мой земельный закон!
– Потому что его предлагал Сатурнин, – вставил Марий-младший.
– Совершенно верно. А также потому, что эти болваны в сенате не смогли понять, как важно предоставить солдатам из простонародья землицы, на которой они могли бы провести остаток дней. Никогда не забывай, Марий-младший, что простонародье не располагает ни деньгами, ни какой-либо собственностью. Я открыл для простонародья путь в армию, я влил в Рим новую кровь, сделав пригодным для больших дел сословие, прежде остававшееся совершенно никчемным. Между прочим, солдаты из простонародья оказались мужественными воинами: они продемонстрировали это в Нумидии, в Аквах Секстиевых, при Верцеллах. Они сражались не хуже, если не лучше, чем солдаты старой выучки, хотя те тоже не дали маху. Что же теперь, отмахнуться от них, смыть в сточную канаву? Нет, их нужно усадить на землю. Я знал, что ни первый, ни второй классы никогда не позволили бы им селиться на собственно римских землях в Италии, поэтому и выступил с законопроектами о поселении их в подобных местах, где как раз требуются новые жители. Они бы принесли в наши провинции римский дух и подарили нам новых друзей. К сожалению, предводители собрания и всадников считают Рим исключительным явлением, чьи привычки и образ жизни ни следует распространять по миру.
– Квинт Цецилий Метелл Нумидийский, – с отвращением проговорил Марий-младший. В доме, где он вырос, это имя никогда не произносилось с любовью. Напротив, он никогда не слышал его без прозвища Хрюшка. Однако Марий-младший поостерегся называть так этого человека в присутствии матери, которая ужаснулась бы, услыхав от сына такое словечко: «хрюшка» была детским эвфемизмом половых органов девочки.
– Кто еще? – спросил его Марий.
– Принцепс сената Марк Эмилий Скавр, великий понтифик[46] Гней Домиций Агенобарб, Квинт Лутаций Катул Цезарь, Публий Корнелий Сципион Назика…
Прекрасно, достаточно. Они вызвали противодействие своих клиентов-плебеев и сколотили фракцию, с которой не удалось сладить даже мне. Потом – это случилось в прошлом году – они изъяли из употребления даже названия законов Сатурнина.
– Его закон о зерне и его земельные законопроекты, – подхватил Марий-младший, который теперь, вдали от Рима, отлично находил общий язык с отцом и все время старался добиться от него похвалы.
– За исключением моего первого земельного закона, по которому моим солдатам из простонародья позволено селиться на островах у африканского побережья, – напомнил ему Марий.
– Кстати, муж мой, я кое-что хотела тебе сказать, – спохватилась Юлия.
Марий со значением посмотрел на Мария-младшего, но Юлия продолжала:
– Как долго ты собираешься держать на этом острове Гая Юлия Цезаря? Может, ему вернуться домой? Ради Аврелии и детей ему следовало бы вернуться.
– Он нужен мне на Церцине, – жестко отрезал Марий. – Вождь из него неважный, но никто никогда не работал над аграрными проектами так упорно и с таким успехом, как Гай Юлий. Пока он остается на Церцине, работа идет, жалоб почти не поступает, и результаты превосходны.
– Но так долго! – не уступала Юлия. – Три года!
– Пускай потрудится еще столько же. – Марий не собирался сдаваться. – Ты знаешь, как медленно продвигаются обычно земельные дела: наблюдай, возмещай убытки, разбирай бесконечные споры, преодолевай сопротивление местных жителей… А Гай Юлий делает это просто мастерски! Нет, Юлия, ни слова больше! Гай Юлий останется там, где он сейчас находится, пока не закончит порученное ему дело.
– Тогда мне жаль его жену и детей.
Глава 4
Впрочем, Юлия заступалась за Аврелию напрасно: ту вполне устраивала ее участь, и она почти не скучала по супругу. Объяснялось это вовсе не отсутствием любви и не пренебрежением супружеским долгом, а тем, что когда он отлучался, она могла заниматься собственным делом, не опасаясь его неодобрения, жесткой критики, а то и запрета – только этого ей не хватало!
Когда они, поженившись, поселились в более просторной квартире из двух, помещавшихся на первом этаже большого жилого дома – инсулы, доставшегося Аврелии в качестве приданого, она обнаружила, что супруг ожидает от нее точно такого же образа жизни, какой она вела бы, если бы они обитали в частном доме на Палантинском холме, – изящного, утонченного и лишенного цели. Именно такую жизнь она яростно критиковала, беседуя с Корнелием Суллой. Это было настолько скучно и лишено перспективы, что любовная интрижка сделалась бы неизбежной. Аврелия была в отчаянии, узнав, что Цезарь не одобряет ее общения с жильцами, занимающими все девять этажей, предпочел бы, чтобы она прибегала к услугам агентов для сбора квартирной платы, и надеется, что она не покинет стен этого ветхого сооружения.
Однако Гай Юлий Цезарь был патрицием древнего аристократического происхождения и имел немало обязанностей. Будучи прикованным к Гаю Марию женитьбой и безденежьем, Цезарь начал свою государственную карьеру на службе Гая Мария в качестве солдатского трибуна, а потом военного трибуна в легионах; наконец, побыв квестором и став членом сената, он был направлен в качестве земельного уполномоченного ведать заселением ветеранами Гая Мария из простонародья острова Церцина в заливе Малый Сирт у африканского побережья. Все эти занятия вынуждали его подолгу находиться вдали от Рима, причем впервые он отлучился надолго уже вскоре после женитьбы. Их любовный союз был вознагражден двумя дочерьми и сыном, однако отец не присутствовал при рождении своих детей и не видел, как они растут. Он ненадолго появлялся дома, жена беременела – и он снова отбывал на долгие месяцы, а то и на годы.
К тому времени, когда великий Гай Марий женился на сестре Цезаря Юлии, в доме Юлия Цезаря иссякли последние деньга. Успешный переход младшего сына под покровительство богатого патриция привел к тому, что другая, старшая ветвь рода получила средства, чтобы двое ее сыновей доросли до консульства; попавшего в хорошие руки сына звали Квинт Лутаций Катул Цезарь. Тем временем отец Цезаря (Цезарь-дед, как его называли теперь, через много лет после его кончины) был вынужден заботиться о двух сыновьях и двух дочерях, денег же хватало всего на одного сына. Так продолжалось до тех пор, пока его не посетила блестящая идея предложить худородному, но сказочно богатому Гаю Марию выбрать себе в жены ту из двух его дочерей, которая придется ему по вкусу. Денег Гая Мария хватило на приданое обеим дочерям, а также на перешедший во владение Цезаря крупный земельный клин вблизи Бовилл; доход оказался достаточным для того, чтобы получить место в сенате. Деньги Гая Мария сглаживали все препятствия на пути представителей младшей ветви – Цезаря-деда – рода Юлия Цезаря.
Сам Цезарь был достаточно благороден и справедлив, чтобы испытывать искреннюю благодарность, хотя его старший брат Секст предпочел задрать нос и после женитьбы постепенно отдалиться от остального семейства. Цезарь знал, что не будь денег Мария, он бы не мог претендовать на избрание в сенат и не был бы в состоянии обеспечить будущее своему потомству. Ведь без этих денег Цезарю никогда бы не позволили взять в жены красавицу Аврелию, представительницу древнего и богатого рода, о руке которой мечтали очень многие.
Безусловно, осуществи Марий должный нажим, Цезарь с супругой могли бы перебраться в собственное жилище на Палатине или Карине. Более того, дядя и отчим Аврелии Марк Аврелий Котта уже предлагал пустить часть приданого на приобретение такого жилища. Однако молодая пара предпочла последовать совету Цезаря-деда и отвергла роскошь. Приданое Аврелии было истрачено на приобретение инсулы – доходного дома, в котором нашлось место и для хозяев на то время, пока Цезарь не достигнет ступеней карьеры, которые позволили бы ему купить domus в более престижном районе. Более престижным им показался бы почти любой другой район, поскольку инсула Аврелии находилась в сердце Субуры, самого населенного и бедного района Рима, зажатого между холмами Эсквилинским и Виминалом[47] и кишащего самым разнообразным людом, относящимся в основном к четвертому и пятому классам.
И все же Аврелия нашла в своей инсуле дело по душе. Как раз тогда, когда Цезарь впервые отлучился надолго, а ее первая беременность благополучно завершилась, она с головой ушла в занятие домовладелицы. Разогнав агентов, она стала самостоятельно вести учет, приобретая все больше друзей среди нанимателей. Она действовала со знанием дела, не опасаясь ни убийц, ни вандалов, и даже сама призывала к порядку членов сомнительной коллегии, которая помещалась в стенах инсулы и имела официально заявленной целью ведать религиозными и торговыми делами перекрестка, прилегающего к инсуле Аврелии, на что существовало разрешение городского претора. К треугольной инсуле примыкали фонтан и храм в честь местных Лар. Распорядителем коллегии и предводителем ее завсегдатаев был некий Луций Децумий, чистокровный римлянин, но лишь четвертого класса. Когда Аврелия занялась управлением инсулой, она обнаружила, что Луций Децумий и его приспешники собирают дань со всей округи, терроризируя окрестных лавочников. Ей удалось положить этому конец, а заодно обрести в лице Луция Децумия друга.
Не имея достаточно молока, Аврелия отдавала своих детей на выкармливание другим матерям из инсулы, открывая тем самым утонченным крохотным патрициям двери в мир, о существовании коего они иначе не могли бы и догадываться. Результат можно было предвидеть: задолго до поступления в школу все трое умудрились овладеть – хотя и в разной степени – греческим, еврейским, сирийским и несколькими галльскими наречиями, а также тремя степенями латыни: той, на которой изъяснялись их предки, той, которой пользовались низшие сословия, и жаргоном, свойственным исключительно Субуре. Они собственными глазами видели, как живет римский люд, видели всевозможную пищу, которую чужеземцы находили вкусной, и поддерживали превосходные отношения с мужланами из таверны-коллегии Луция Децумия, где процветало суровое братство.
Аврелия пребывала в убеждении, что все это не причинит им ни малейшего вреда. Впрочем, она не была бунтаркой, не помышляла о реформаторстве и придерживалась правил, действующих в ее сословии. При всем этом она была привержена честному труду, отличалась любопытством и не была безразлична к ближнему. Еще в юности, когда она знать не знала забот, ее вдохновлял пример матери братьев Гракхов Корнелии, которую она считала героиней и величайшей женщиной в истории Рима. Теперь, в зрелом возрасте, она руководствовалась более осязаемыми ценностями, среди которых главную роль играл кладезь здравого смысла, каким была ее собственная натура. Именно здравый смысл подсказывал ей, что болтающие на нескольких языках маленькие патриции – это вовсе не плохо. Более того, она полагала, что для них послужит превосходной жизненной школой общение с теми, кому было недоступно осознать то величие, на которое были обречены ее дети по праву рождения.
Чего Аврелия действительно опасалась, так это возвращения Гая Юлия Цезаря, мужа и отца; на самом же деле он никогда не был толком ни тем, ни другим. Если бы эти роли были ему знакомы, он бы, возможно, вел себя безупречно, однако этого не происходило. Будучи истинной римлянкой, Аврелия не знала и не хотела знать, прибегает ли он к услугам других женщин, чтобы удовлетворять естественные потребности, хотя, ведая, что представляет собой жизнь ее жильцов, она понимала: любовь зачастую делает женщин истеричками, а то и толкает на убийство из-за ревности. Аврелии это казалось необъяснимым, однако она признавала это как данность. Она лишь благодарила богов за то, что они наделили ее трезвым умом и научили умению обуздывать свои чувства; ей и в голову не приходило, что и среди женщин ее сословия есть немало таких, которым знакомы припадки ревности и отчаяния.
Нет, окончательное возвращение Цезаря чревато неприятностями. Аврелия была в этом твердо убеждена. Впрочем, она не портила себе настроение тревожными ожиданиями, а получала от жизни удовольствие, не слишком тревожась ни за здоровье своих маленьких аристократов, ни за язык, на котором они щебечут. В конце концов разве не так же обстоит дело на Палатине и Карине, где женщины доверяют детей нянькам со всех концов света? Разница в том, что там никто не знает, к чему это приведет; дети становятся умелыми притворщиками и склонны открывать душу не матерям, которых они мало знают, а совсем другим женщинам.
Впрочем, маленький Юлий Цезарь был совсем особенным ребенком, при этом весьма трудным; даже неглупая Аврелия предвидела неприятности, ибо посвящала достаточно много времени раздумьям о способностях будущего сына. В гостях у Юлии она призналась ей и Элии, что он сводит ее с ума; теперь она радовалась, что проявила тогда слабость, поскольку результатом явилось предложение Элии отдать его на воспитание учителю.
Аврелия, как и все, слыхала о существовании исключительно одаренных детей, однако давно уже решила, что такие рождаются не у сенаторов, а в гуще простонародья. Родители малолетних умников часто обращались к ее дяде и отчиму Марку Аврелию Котте с просьбой помочь своим необыкновенным детям сделать первые шаги в жизни с большим толком, чем это было возможно без его помощи; за это родители и отпрыск будут обязаны ему по гроб жизни. Котте такие просьбы приходились по душе, поскольку ему нравилась мысль, что он и его сыновья смогут пользоваться преданностью облагодетельствованных им одаренных свыше существ. При этом Котта был человеком практичным и разумным; как-то раз Аврелия подслушала, как он говорил Рутилии, своей жене:
«К сожалению, дети не всегда оправдывают возлагаемые на них надежды. Либо огонек сразу начинает гореть слишком ярко и преждевременно тухнет, либо их захлестывает тщеславие и самоуверенность, чреватые крахом. Некоторые, правда, оказываются полезными. Такие дети – сокровища. Именно поэтому я никогда не отказываюсь помогать родителям».
Аврелия не знала, как Котта и Рутилия (мать Аврелии) относятся к собственному одаренному внуку юному Цезарю, поскольку не рассказывала им о его способностях и вообще старалась скрывать от них. Собственно, она прятала юного Цезаря почти от всех. Его таланты повергали ее в трепет и заставляли мечтать о его ослепительном будущем. Однако чаще это становилось для нее причиной глубокого уныния. Если бы она знала все его слабости и недостатки, то легко бы их исправила. Но кто может похвастаться, что знает душу ребенка, которому еще не исполнилось и двух лет? Прежде чем позволить ему удовлетворять жизненное любопытство, Аврелия хотела лучше разобраться в его натуре, почувствовать себя в его обществе более уверенно. Она никак не могла избавиться от опасения, что ему не хватит силы и решительности, чтобы не растерять задатки, щедро отмеренные ему природой.
Сын отличался чувствительностью – это ей было известно. Обескуражить его не составляло ни малейшего труда. Однако он быстро приходил в себя, будучи наделенным чуждой ей и оттого непонятной радостью жизни, какой сама она никогда не испытывала. Его энтузиазм был воистину безграничным, мозг его работал так стремительно, что он впитывал информацию, как огромная рыба, способная выпить море, в котором живет. Больше всего ее беспокоила его доверчивость, его стремление подружиться с кем угодно, его нежелание прислушиваться к ее наставлениям помедлить и поразмыслить получше, понять, что мир существует не только для того, чтобы удовлетворять его желания, ибо вмещает немало опасных людей.
Одновременно она понимала, что такое копание в душе малыша не имеет смысла. Мозг его мог переварить невероятно много, но жизненного опыта ему пока не доставало. Пока юный Цезарь представлял собой всего лишь губку, впитывающую любую влагу, в которую погружался; если же субстанция оказывалась недостаточно жидкой, он принимался за нее, стараясь довести до необходимой кондиции. Конечно, у него были недостатки и слабости, но Аврелия не знала, носят ли они постоянный характер или являются всего лишь проходящими фазами ответственного процесса познавания. К примеру, он был неотразимо очарователен, и, зная это, пользовался своей неотразимостью, подчиняя людей своей воле. Его беспомощной жертвой становилась среди прочих тетушка Юлия, неспособная противиться его уловкам.
Матери не хотелось воспитывать мальчика лицемером, уповающим на такие низкие приемы. Самой Аврелии, по ее собственному убеждению, обаяние не было присуще ни в малейшей степени, поэтому она испытывала презрение к привлекательным людям, ибо знала, как легко они добиваются желаемого и как мало ценят, добившись. Обаяние было для нее признаком легковесности, которая никогда не позволит мужчине стать лидером. Юному Цезарю придется от него избавиться, иначе ему не добиться успеха с римлянами, выше прочего ставящими серьезность. Кроме этого, мальчик был просто хорошеньким – еще одно нежелательное качество. Но как сделать некрасивым красивое лицо, тем более что красота унаследована им от обоих родителей?
Итогом всех этих тревог, ответ на которые могло дать одно лишь время, было то, что Аврелия привыкла к жесткому обращению с сыном: его ошибки она была менее склонна прощать, чем проступки его сестер; вместо бальзама она обрабатывала его раны солью и с готовностью критиковала и клеймила его. Все остальные люди, с которыми ему приходилось сталкиваться, превозносили его, а сестры и кузины откровенно баловали; мать же чувствовала, что кому-то нужно находиться рядом с ним с ложкой дегтя. Если никто, кроме нее, не желал взять на себя эту роль, то она была согласна сыграть ее самостоятельно. Мать братьев Гракхов Корнелия пошла бы на это без колебаний.
Поиски педагога, которому можно было бы доверить воспитание ребенка, (мальчику еще несколько лет полагалось бы оставаться на попечении женщин), не вызывали у Аврелии страха; напротив, такое занятие было ей как раз по душе. Жена Суллы Элия очень не советовала ей останавливать выбор на воспитателе-рабе, из-за чего задача Аврелии дополнительно осложнилась. Не испытывая большого уважения к жене Секста Цезаря Клавдии, она не собиралась спрашивать совета у нее. Если бы сыном Юлии занимался педагог, Аврелия обязательно обратилась бы к ней, однако Марий-младший, будучи единственным сыном, посещал школу, чтобы не лишаться общества мальчишек своего возраста. Точно так же собиралась в свое время поступить с сыном и Аврелия; однако теперь она понимала, что об этом не может быть и речи. Ее сын становился бы то мишенью для насмешек, то предметом для обожания, а она считала недопустимым и то, и другое.
Испытывая потребность посоветоваться, Аврелия отправилась к своей матери Рутилий и единственному брату матери Публию Рутилию Руфу. Дядя Публий неоднократно приходил ей на помощь в прошлом, в том числе при решении проблемы замужества. Когда список претендентов на ее руку стал достаточно длинен и ярок, именно он облегчил ее участь, позволив выбрать того, кого она пожелает. Объяснение такой снисходительности звучало просто: в таком случае Аврелии придется винить одну себя, если муж окажется недостойным; это избавит ее от враждебности к младшим братьям.
Она отправила всех троих детей на тот этаж, где проживали евреи, – их любимое убежище в этом многолюдном, шумном доме, а сама, усевшись в носилки, приказала доставить ее в дом отчима; спутницей она выбрала служанку из галльского племени арвернов по имени Кардикса. Естественно, к моменту, когда она решит покинуть дом Котты на Палатине, у дверей ее будет поджидать Луций Децумий со своими подручными: к тому времени стемнеет, и хищники Субуры выйдут на промысел.
Аврелия так успешно скрывала ото всех необыкновенные таланты своего сына, что ей оказалось нелегко убедить Котту, Рутилию и Публия Рутилия Руфа, что этот человечек, которому еще не исполнилось и двух лет, остро нуждается в наставнике. Потребовалось дать десятки терпеливых ответов на десятки недоверчивых вопросов, чтобы родственники поверили ее словам.
– Я не знаю подходящего человека, – молвил Котта, ероша свои редеющие волосы. – Твои единоутробные братья Гай и Марк занимаются сейчас с риторами, а Луций-младший ходит в школу. На самом деле тебе лучше всего было бы обратиться к одному из известнейших торговцев наставниками-рабами – Мамилию Малку или Дуронию Постуму. Однако раз ты непременно хочешь приставить к нему свободного педагога, то я просто не знаю, что тебе посоветовать.
– Дядюшка Публий, а ты? Ты уже давно сидишь и помалкиваешь, – сказала Аврелия.
– Что верно, то верно! – воскликнул сей мудрый муж без всякого раскаяния.
– Не значит ли это, что у тебя есть кто-то на уме?
– Возможно. Только сперва мне самому хочется взглянуть на Цезаря-младшего, причем при обстоятельствах, которые помогли бы мне составить собственное мнение. Ты скрывала его от нас – не пойму, зачем.
– Такой славный мальчуган! – прочувственно вздохнула Рутилия.
– С ним одни неприятности! – Ответ матери был лишен намека на чувство.
– В общем, я думаю, что всем нам настало время взглянуть на Цезаря-младшего, – заключил Котта, который с возрастом располнел и оттого страдал одышкой. Однако Аврелия всплеснула руками в таком смятении и оглядела родственников с таким волнением во взоре, что все трое в удивлении разинули рты. Они знали ее с младенчества и никогда еще не заставали в такой растерянности.
– О, только не это! – вскричала она. – Нет! Как вы не понимаете? То, что вы предлагаете, как раз причинит ему огромный вред. Мой сын должен воспринимать себя совершенно обычным ребенком! Разве ему не повредит, если сразу трое взрослых станут глазеть на него и дивиться его разумным ответам? Он возомнит себя невесть кем!
Рутилия раскраснелась и поджала губы.
– Милая девочка, он мой внук! – выпалила она.
– Да, мама, отлично знаю. Ты обязательно увидишь его и сможешь задать ему любые вопросы – но сейчас еще не время! И не толпой! Он так разумен! Другой в его возрасте и не подумает спрашивать – а у него уже готов ответ. Пока я бы просила дядю Публия зайти к нам без сопровождения.
Котта толкнул жену локтем.
– Здравая мысль, Аврелия, – проговорил он как можно приветливее. – В конце концов ему скоро исполнится два года. Аврелия может пригласить нас к нему на день рождения, Рутилия. Вот тогда и увидим собственными глазами, что это за чудо, а ребенок и не заподозрит, с какой целью мы нагрянули.
Подавив досаду, Рутилия кивнула.
– Как пожелаешь, Марк Аврелий. Тебя это устраивает, дочь?
– Да, – угрюмо буркнула Аврелия.
Публий Рутилий Руф сразу же пал жертвой обаяния юного Цезаря, все более искусно пользовавшегося своей способностью очаровывать людей, счел его замечательным ребенком и едва дождался момента, чтобы поделиться своим восторгом с его матерью.
– Не припомню, когда я чувствовал такую симпатию к кому-либо, за исключением тебя, когда ты, отвергнув всех служанок, которых тебе предлагали родители, сама нашла себе Кардиксу, – с улыбкой проговорил он. – Тогда я подумал, что ты – бесценная жемчужина. Но теперь я узнал, что моя жемчужина произвела не лучик света, а прямо-таки кусочек солнца.
– Оставь в покое поэзию, дядя Публий! – отрезала озабоченная мамаша. – Я позвала тебя не за этим.
Однако Публию Рутилию Руфу представлялось крайне важным довести до ее сознания свою мысль, поэтому он уселся с ней рядом на скамью во дворике-колодце, устроенном посредине инсулы. Местечко было чудесным, поскольку второй обитатель первого этажа, всадник Гай Матий, увлекался выращиванием цветов и достиг в этом деле совершенства. Аврелия называла свой двор-колодец «вавилонскими висячими садами», ибо с балконов на всех этажах свисали различные растения, а вьющийся виноград за долгие годы оплел весь двор, до самой крыши. Дело было летом, и сад благоухал ароматами роз, желтофиоли и фиалок; вокруг было полным-полно цветов, лепестки которых переливались всеми оттенками радуги.
– Дорогая моя малышка-племянница, – заговорил Публий Рутилий Руф серьезным голосом, беря ее за руки и заглядывая в глаза, – ты должна попытаться меня понять. Рим уже не молод, хотя я не утверждаю, что он впал в старческое слабоумие. Но ты прикинь: двести сорок четыре года им правили цари, затем четыреста одиннадцать лет у нас была Республика. История Рима насчитывает уже шестьсот пятьдесят пять лет, и все это время он становился все могущественнее. Но многие ли древние роды все еще способны рождать консулов, Аврелия? Корнелии, Сервилии, Валерии, Постумии, Клавдии, Эмилии, Суплиции… Юлии не давали Риму консулов уже четыре сотни лет, хотя я думаю, что при жизни теперешнего поколения в курульном кресле все же побывает несколько Юлиев. Сергии слишком бедны, поэтому им пришлось заняться разведением устриц, Пинарии так бедны, что готовы на что угодно, лишь бы разбогатеть. Среди плебейского нобилитета дела идут лучше, чем среди патрициев. И мне кажется, что если мы не проявим осторожность, Рим перейдет во владение Новых людей, не имеющих великих предков, не чувствующих связи с корнями Рима и безразличных в связи с этим к тому, во что Рим превратится. – Он усилил хватку. – Аврелия, твой сын – представитель старейшего и знаменитейшего рода. Среди доживающих свой век патрицианских родов одни Фабии могут сравниться с Юлиями, но Фабиям уже три поколения приходится брать приемных детей, чтобы не пустовало курульное кресло. Истинные Фабии до того выродились, что уже прячутся от людских глаз. И вот перед нами – Цезарь-младший, выходец из древнего патрицианского рода, не отстающий умом и энергией от Новых людей. Он – надежда Рима, причем такая твердая, какой я уж и не надеялся увидеть. Я верю: для того, чтобы вознестись еще выше, Рим должен управляться чистокровными патрициями. Я бы никогда не мог высказать этого Гаю Марию, которого люблю, но, любя, осуждаю. За свою феноменальную карьеру Гай Марий причинил Риму больше вреда, чем пятьдесят германских вторжений. Законы, которые он попрал, традиции, которые он уничтожил, прецеденты, которые он напек! Братья Гракхи по крайней мере принадлежали к нобилитету и относились к явлениям, воспринимаемым ими как проблемы Рима, хотя бы с подобием уважения к mos maiorum – неписанным правилам, завещанным нам предками. Другое дело Гай Марий: он отбросил mos maiorum и сделал Рим добычей разномастных шакалов, существ, не имеющих и доли родства со старой доброй волчицей, вскормившей Ромула и Рема.
Речь эта показалась Аврелии такой увлекательной и необычной, что она почувствовала боль – до того широко распахнулись ее глаза; она не сразу заметила, как сильно сжал Публий Рутилий Руф ее руку. Наконец-то ей предлагали нечто существенное, путеводную нить, держась за которую, она с юным Цезарем могла рассчитывать выбраться из царства теней.
– Ты обязана ценить достоинства юного Цезаря и делать все, что в твоих силах, чтобы направить его по пути величия. Ты должна внушить ему целеустремленность, осознание задачи, которую не сможет выполнить никто, кроме него, – сохранение mos maiorum и возрождение былого могущества старой крови.
– Понимаю, дядя Публий, – важно ответствовала она.
– Хорошо, – кивнул он и, вставая, потянул ее за собой. – Завтра, в три часа пополудни, я пришлю тебе одного человека. Приготовь мальчика.
Так Гай Юлий Цезарь Младший стал воспитанником некоего Марка Антония Нифона. Галл из Немоза, он был внуком выходца из племени саллувиев, которое ревностно охотилось за головами во время беспрерывных набегов на эллинизированное население Трансальпийской Галлии; в конце концов деда и отца будущего воспитателя поймали отчаявшиеся массилиоты. Дед, проданный в рабство, вскоре умер, отец же был достаточно молод, чтобы с честью выдержать переход от роли варвара, охотящегося за головами врагов, к роли слуги в греческой семье. Паренек оказался смышленым, поэтому умудрился накопить денег и купить себе свободу, после чего женился. В жены он взял гречанку-массиолиотку скромного происхождения, чей отец дал согласие на брак, несмотря на по-варварски могучее телосложение и ярко-рыжие волосы жениха. Таким образом, его сын Нифон вырос среди свободных людей и быстро проявил склонность к учебе, свойственную и его отцу.
Гней Домиций Агенобарб, создававший римскую провинцию на средиземноморском побережье Трансальпийской Галлии, назначил своим старшим легатом одного из Марков Антониев, а тот использовал отца Нифона в качестве переводчика и писца. После победоносного завершения войны с арвернами Марк Антоний пожаловал отцу Нифона римское гражданство, чем выразил свою благодарность; Антонии славились щедростью. Хотя ко времени поступления на службу к Марку Антонию отец Нифона уже был свободным человеком, римское гражданство позволило ему стать членом антониевого сельского племени.
Нифон еще в детстве отличался стремлением учить других, а также интересом к географии, философии, математике, астрономии и инженерному делу. Когда он надел тогу взрослого мужчины, отец посадил его на корабль, отплывавший в Александрию, мировой центр учености. Там, в библиотеке музея, он набирался ума под руководством Диокла – самого главного библиотекаря.
Однако взлет библиотеки давно кончился, и никто из библиотекарей уже не мог сравниться с великим Эратосфеном. Когда Марку Антонию Нифону исполнилось двадцать шесть лет, он решил поселиться в Риме и преподавать там. Сперва он заделался грамматиком и учил юношей риторике; потом, устав от чванства юной поросли благородных римлян, он открыл школу для мальчиков помладше. Марк Антоний Нифон тотчас добился успеха и весьма скоро мог себе позволить без стеснения взимать самую высокую плату. Он с легкостью оплачивал просторное классное помещение из двух комнат на тихом шестом этаже инсулы вдали от гомона Субуры, а также еще четыре комнаты этажом выше в том же пышном сооружении на Палатине, которые использовал как жилище. Нифон имел еще четырех дорогих рабов: двое из них ухаживали лично за ним, а двое помогали ему в преподавании.
Пожаловавшего к нему Публия Рутилия Руфа он встретил смехом, заверив гостя, что не намерен отказываться от столь доходного занятия ради хлопот с сосунком. Рутилий Руф сделал следующий ход: он предложил педагогу готовый контракт, включавший проживание в роскошных апартаментах в более фешенебельной инсуле на Палатине, и более щедрую оплату его трудов. Однако Марк Антоний Нифон не соглашался.
– Хотя бы зайди взглянуть на ребенка, – не вытерпел Рутилий Руф. – Когда под самый твой нос подносят столь лакомую приманку, надо быть олухом, чтобы отворачиваться.
Но стоило преподавателю повстречаться с юным Цезарем, как он сменил гнев на милость. Теперь Рутилий Руф услышал он него следующее:
– Я берусь быть наставником юного Цезаря не потому, что он – это он, и даже не из-за его чудесных способностей, а потому, что он очень мне понравился, а его будущее внушает мне страх.
– Ну и ребенок! – делилась Аврелия с Луцием Корнелием Суллой своими заботами, когда тот заглянул к ней в конце сентября. – Семья собирает последние деньги, чтобы нанять для него самого лучшего наставника, и что же? Наставник становится жертвой его обаяния!
– Гм, – откликнулся Сулла.
Он объявился у Аврелии не для того, чтобы выслушивать жалобы об ее отпрысках. Дети утомляли Суллу, как бы смышлены и очаровательны они ни были; оставалось гадать, почему он не зевает в присутствии собственного потомства. Нет, у его прихода была иная цель: он собирался оповестить Аврелию о своем отъезде.
– Значит, и ты меня покидаешь, – заключила она, угощая его виноградом из своего двора-сада.
– Да, и, боюсь, очень скоро. Тит Дидий намерен отправить войско в Испанию морем, а для этого самое лучшее время года – начало зимы. Я же отправлюсь туда сухопутным путем, чтобы все подготовить.
– Ты устал от Рима?
– А ты бы не устала на моем месте?
– О да!
Он беспокойно поерзал и в отчаянии стиснул кулаки.
– Я никогда не доберусь до самого верха, Аврелия! Но она только посмеялась:
– Ты обязательно превратишься в Октябрьского Коня,[48] Луций Корнелий. Твой день непременно наступит!
– Но, надеюсь, не буквально, – усмехнулся и он. – Мне бы хотелось сохранить голову на плечах – а это Октябрьскому Коню не под силу. Отчего бы это, хотелось бы мне знать? Беда всех наших ритуалов заключается в том, что они настолько дряхлы, что мы даже не понимаем языка, на котором возносим свои молитвы, а тем более не знаем, зачем запрягаем в повозки боевых копей попарно, чтобы потом принести в жертву правого коня из пары, одержавшей победу. Что до сражения… – В саду было так светло, что его зрачки превратились в точечки, и он стал похож на незрячего пророка; его взор, устремленный на Аврелию, выражал пророческое страдание, которое было вызвано не бедами прошлого или настоящего, а провидением будущего. – О, Аврелия! – вскричал он. – Почему мне не удается обрести счастье?
У нее сжалось сердце, ногти вонзились в ладони.
– Не знаю, Луций Корнелий.
– И я не знаю.
Воздействовать на него обыкновенным здравым смыслом – что может быть нелепее? Однако ничего другого она не могла ему предложить.
– Думаю, тебе необходимо серьезное занятие.
Ответ его был сух:
– Вот уж точно! Когда я занят, у меня не остается времени на раздумья.
– И я такая же, – ответила она ему в тон. – Но в жизни должно быть еще кое-что.
Они сидели в гостевой ложе рядом с низкой стеной внутреннего сада, по разные стороны стола; их разделяло блюдо, полное перезревших виноградин. Он уже умолк, а она все рассматривала его, хотя он отвернулся. Какой привлекательный мужчина! Аврелия почувствовала себя несчастной – это случалось с ней нечасто, так как она умела владеть собой. У него такой же рот, как у моего мужа, – такой же красивый…
Сулла неожиданно поднял глаза, застав ее врасплох; Аврелия залилась густой краской. Выражение его лица менялось, хотя было трудно определить, как именно; он все больше становился самим собой. Сулла протянул к ней руку, лицо его озарилось неотразимой улыбкой.
– Аврелия…
Она протянула ему свою руку и затаила дыхание; у нее кружилась голова.
– Что, Луций Корнелий? – услыхала она собственный голос.
– Хочешь сойтись со мной?
У нее пересохло в горле, и она почувствовала, что должна сделать судорожный глоток, иначе лишится чувств, однако даже это оказалось свыше ее сил; его пальцы, обвившие ее пальцы, походили на последние ниточки ускользающей жизни; стряхни она их – и ей не выжить…
После ей никак не удавалось вспомнить, когда он успел обежать стол; но лицо его внезапно оказалось совсем близко от ее лица, и блеск его глаз, его губ уже казался ей мерцанием, доходящим из глубины отполированного мрамора. Аврелия зачарованно наблюдала, как перекатываются мускулы под кожей его правой руки, и дрожала, нет, мелко вибрировала, чувствуя себя слабой и беззащитной…
Закрыв глаза, она ждала. Когда его губы прикоснулись к ее губам, Аврелия впилась в него таким пылким поцелуем, словно в ней накопился вековой голод; в ее душе поднялась буря чувств, какой она не знала в своей в жизни, и она ужаснулась самой себе, осознавая, что вот-вот превратится в пылающие уголья.
Через мгновение между ними снова выросла преграда – на сей раз это был уже не стол, а все пространство ложи. Аврелия прижималась спиной к ярко окрашенной стене, словно желая уменьшиться в размерах. Сулла стоял возле стола, тяжело дыша; его волосы горели на солнце ослепительным огнем.
– Я не могу! – тихо сказала она; ей казалось, что она надрывается от крика.
– Тогда ты никогда в жизни не обретешь покоя! Стараясь, невзирая на клокочущую в нем ярость, не сделать ничего, что выглядело бы смехотворно, он величественно завернулся в сползшую на пол тогу и решительными шагами, каждый из которых напоминал ей, что он уже никогда не вернется, удалился, задрав голову, словно победитель, покидающий поле сражения.
Однако участь победителя в несостоявшейся схватке его не удовлетворяла – он-то понимал, что потерпел неудачу, и пылал от негодования. Сулла несся домой, подобный урагану, сметая прохожих. Да как она посмела! Как посмела сидеть перед ним с таким голодным взглядом, зажечь его поцелуем – и каким поцелуем! – а потом пойти на попятный? Можно подумать, что ей хотелось его меньше, чем ему – ее! Надо было прикончить ее, свернуть ей хрупкую шею, отравить, чтобы любоваться, как разбухает от яда ее личико, придушить, чтобы насладиться зрелищем вылезающих из орбит глаз! Убить ее, убить, убить, убить! Об этом стучало его сердце – ему казалось, что оно колотится у него в ушах, об этом гудела кровь, бурлившая в жилах и заставлявшая раскалываться череп. Убить, убить, убить ее! Его неуемная ярость объяснялась в значительной степени тем, что он отлично отдавал себе отчет: он не сможет убить ее, точно так же, как не мог убить Юлиллу, Элию, Далматику. Почему? Что такое сидело в этих женщинах, чего не было в Клитумне и Никополи?
Когда Сулла влетел, словно камень, брошенный из пращи, в атрий, слуги разбежались, жена беззвучно удалилась в свою комнату, и дом, каким огромным он ни был, ушел в себя, как улитка в раковину. Ворвавшись в кабинет, он подскочил к деревянному ларчику в форме храма, где хранилась восковая маска его предка, бывшего flamen Dialis'ом,[49] и вытащил ящик, укрытый под миниатюрным лестничным маршем. Первым предметом, который ухватили его цепкие пальцы, была бутылочка с прозрачной жидкостью; бутылочка легла ему на ладонь, и он уставился на жидкость, безмятежно переливающуюся за зеленым стеклом.
Он не знал, сколько времени провел так, разглядывая бутылочку на ладони. При этом в его мозгу не вызрело ни единой мысли: его всего, от ступней до корней волос, захлестывала злоба. Или, может, то была боль? А то и горе? Или безграничное, чудовищное одиночество? Только что его сжигал огонь; потом, быстро проскочив стадию тепла, он оказался в объятиях холода, а затем и среди безжалостного льда. Только остынув, Сулла сумел взглянуть правде в глаза: он, привыкший видеть в убийстве утешение и весьма удобный способ решения проблем, не находил в себе сил расправиться с женщиной, принадлежащей к одному с ним классу. Юлиллу и Элию он по крайней мере сделал несчастными и тем добыл для себя успокоение. Более того, участь Юлиллы удовлетворила его, ибо он послужил причиной ее смерти: он не сомневался, что, не стань она свидетельницей его встреч с Метробием, она бы по-прежнему пьянствовала и сжигала его огнем своих огромных желтых глаз, в которых навечно застыл бессловесный упрек. Однако в случае с Аврелией у него не было никакой надежды, что она горюет по нему после того, как он покинул ее дом. Стоило ему выйти от нее на улицу, как она наверняка справилась с огорчением и нашла утешение в работе. До завтра она окончательно выкинет его из головы. В этом – вся Аврелия! Пусть сгинет! Да сожрут ее черви! Мерзкая свинья!
Разразившись бессмысленными старомодными проклятиями, он поймал себя на том, что его настроение понемногу улучшается. Впрочем, проклятия здесь были совершенно ни при чем. Странно, но боги не обращали ни малейшего внимания на огорчения и страсти человеческие, а ему самому было не дано наслать смерть на предмет ненависти, мысленно обрушивая на него свой безудержный гнев. Аврелия по-прежнему жила в его душе, и ему было необходимо избавиться от этого образа, прежде чем он отбудет в Испанию, чтобы посвятить все усилия карьере. Ему требовалась какая-то замена экстазу, который охватил бы его, если бы ему удалось взломать стены цитадели, каковой являлась непреклонная воля Аврелии. То обстоятельство, что до той секунды, когда он заметил вожделение в ее взоре, ему и в голову не приходило пытаться соблазнить ее, совершенно не привлекало к себе его внимание: порыв его был настолько силен, настолько всепоглощающ, что ему никак не удавалось прийти в себя.
Все дело в Риме! В Испании он излечится. Но как обрести успокоение сейчас? На поле боя его никогда не постигали столь жгучие разочарования – то ли потому, что там некогда заниматься самокопанием, то ли потому, что там находишься в окружении смерти, то ли потому, что в пылу битвы легче убедить себя, что ты движешься к великой цели. Но в Риме – а он проторчал в Риме уже почти три года! – Сулла безумно тосковал, а против тоски у него было всего одно средство, опробованное в прошлом, – убийство в буквальном или хотя бы метафорическом смысле этого слова.
Оцепенев от внутреннего холода, он погрузился в мечты: перед его мысленным взором проплывали лица его жертв, а также тех, кого ему хотелось видеть жертвами: Юлилла, Элия, Далматика, Луций Гавий Стикс, Клитумна, Никополи, Катул Цезарь – как было бы здорово навеки потушить взор этого надменного верблюда! – Скавр, Метелл Нумидийский Хрюшка. Хрюшка… Сулла медленно встал, медленно задвинул потайной ящичек. Однако бутылочка осталась у него в кулаке.
Водяные часы показывали полдень. Шесть часов прошло, шесть осталось. Кап-кап-кап… Более, чем достаточно, чтобы нанести визит Квинту Цецилию Метеллу Нумидийскому Хрюшке.
Вернувшийся из изгнания Метелл Нумидийский превратился в человека-легенду. Он с замиранием сердца признавался себе, что, не будучи еще стариком и не собираясь умирать, уже стал на форуме преданием. Из уст в уста передавался рассказ о его достойной лиры Гомера консульской карьере, о том, с каким бесстрашием он предстал перед Луцием Эквицием, о перенесенных им ударах судьбы, о том, с какой смелостью он выпрашивал себе еще испытаний. В легенду превратились его ссылка и то, как его изумленный сын считал бесконечные денарии, когда над Гостилиевой курией[50] заходило солнце, а Гай Марий ждал момента, чтобы поклясться в приверженности второму земельному закону Сатурнина.
«И все же, – размышлял Метелл Нумидийский, простившись с последним за день клиентом, – я войду в историю как величайший представитель великого рода, наибольший Квинт из всех Цецилиев Метеллов.» Эта мысль заставляла его раздуваться от гордости и счастья, что он вернулся домой, где встретил необыкновенно радушный прием, и наполняться чувством небывалого довольства. Да, его война с Гаем Марием длилась долго! Однако ей в конце концов настал конец. Он выиграл, а Гай Марий остался в проигрыше. Никогда больше Риму не придется страдать от подлостей Гая Мария. Слуга поскребся в дверь кабинета.
– Да? – отозвался Метелл Нумидийский.
– Тебя хочет видеть Луций Корнелий Сулла, domine.[51]
Когда Сулла вошел в дверь, Метелл Нумидийский успел преодолеть половину расстояния от стола до двери с приветственно вытянутой рукой.
– Дорогой Луций Корнелий, какая это радость – увидеться с тобой! – проговорил он, источая радушие.
– Да, мне давно уже пора лично засвидетельствовать тебе уважение, – ответил Сулла, опускаясь в кресло для клиентов и напуская на себя виноватый вид.
– Вина?
– Благодарю.
Стоя у столика, на котором возвышались два кувшина и несколько кубков из чудесного александрийского стекла, Метелл Нумидийский воззрился на Суллу и спросил, поднимая брови:
– Стоит ли разбавлять хиосское вино водой?
– Разбавлять хиосское – преступление, – отвечал Сулла с улыбкой, свидетельствующей о том, что он успел освоиться в гостях.
Хозяин не двинулся с места.
– Твой ответ – ответ политика, Луций Корнелий. Не думал, что ты принадлежишь к этой когорте!
– Квинт Цецилий, пусть в твоем вине не будет воды! – вскричал Сулла. – Я пришел к тебе в надежде, что мы сможем стать добрыми друзьями.
– В таком случае, Луций Корнелий, мы станем пить наше хиосское неразбавленным.
Метелл Нумидийский взял в руки два кубка: один он поставил на стол рядом с Суллой, другой забрал себе; усевшись, он провозгласил:
– Я пью за дружбу!
– И я. – Пригубив вина, Сулла нахмурился и посмотрел Метеллу Нумидийскому прямо в глаза. – Квинт Цецилий, я отправляюсь в качестве старшего легата в Ближнюю Испанию вместе с Титом Дидием. Понятия не имею, сколько времени продлится мое отсутствие, однако мне представляется, что оно выльется в годы. Вернувшись, я намерен немедленно баллотироваться в преторы. – Откашлявшись, он отпил еще. – Тебе известна подлинная причина моего неизбрания претором в прошлом году?
Уголки рта Метелла Нумидийского слегка растянулись в улыбке, однако недостаточно, чтобы Сулла понял, что это за улыбка: насмешливая, злобная или благодушная.
– Да, Луций Корнелий, знаю.
– Что же именно ты знаешь?
– Что ты сильно расстроил моего большого друга Марка Эмилия Скавра, испугавшегося за свою жену.
– Вот как! Значит, моя связь с Гаем Марием тут ни при чем?
– Луций Корнелий, столь здравомыслящий человек, как Марк Эмилий, никогда бы не покусился на твою государственную карьеру из-за твоего боевого содружества с Гаем Марием. Хотя сам я не был здесь и не мог быть свидетелем событий, у меня сохранилась достаточно тесная связь с Римом, чтобы понимать, что в то время ты был уже не так крепко привязан к Гаю Марию, – добродушно объяснил Метелл Нумидийский. – Поскольку вы больше не родня друг другу, я вполне могу это понять. – Он вздохнул. – Однако тебе не повезло: едва ты успешно порвал с Гаем Марием, как чуть не стал причиной разрыва в семействе Марка Эмилия Скавра.
– Я не совершил ничего недостойного, Квинт Цецилий, – процедил Сулла, стараясь не давать волю раздражению, но все больше укрепляясь в мысли, что этой тщеславной посредственности лучше не жить.
– Я знаю, что о недостойных поступках речи не было. – Метелл Нумидийский осушил свой кубок. – Можно только сожалеть, что когда дело доходит до женщин, особенно жен, даже самые старые и мудрые головы одолевает головокружение.
Стоило хозяину обозначить свое намерение подняться, Сулла резво вскочил на ноги, схватил со стола оба кубка и отошел, чтобы наполнить их.
– Дама, которую мы оба подразумеваем, приходится тебе племянницей, Квинт Цецилий, – проговорил Сулла, стоя к собеседнику спиной и загораживая своей тогой стол.
– Только поэтому мне и известна вся эта история. Протянув Метеллу Нумидийскому один кубок, Сулла снова уселся.
– Считаешь ли ты, будучи ее дядей и хорошим другом Марка Эмилия, что я действовал правильно?
Хозяин пожал плечами, отпил вина и скривился.
– Если бы ты был каким-то выскочкой, Луций Корнелий, то не сидел бы сейчас передо мной. Но ты – выходец из древнего и славного рода, ты – один из патрициев Корнелиев, к тому же наделен несомненными способностями. – Переменив выражение лица, он отпил еще вина. – Если бы в то время, когда моя племянница загорелась к тебе страстью, я находился в Риме, то обязательно поддержал бы своего друга Марка Эмилия в его попытках уладить дело. Насколько я понимаю, он просил тебя покинуть Рим, но ты ответил отказом. Не слишком осмотрительно с твоей стороны.
Сулла искренне рассмеялся.
– Просто я полагал, что Марк Эмилий не допустит менее благородных поступков, нежели мои.
– О, насколько ты выиграл бы, проведя несколько лет на римском форуме в годы юности! – воскликнул Метелл Нумидийский. – Тебе недостает такта, Луций Корнелий.
– Видимо, ты прав, – Сулле еще никогда в жизни не приходилось играть такой странной роли, как сейчас. – Но я не могу пятиться назад. Я стремлюсь только вперед.
– Ближняя Испания под командованием Тита Дидия – что ж, это определенно шаг вперед.
Сулла еще раз встал, чтобы наполнить оба кубка.
– Прежде чем покинуть Рим, мне необходимо обрести здесь по крайней мере одного доброго друга, – молвил он. – Говорю от чистого сердца: мне хотелось бы, чтобы этим другом стал ты. Невзирая на твою племянницу, на твою тесную связь с принцепсом сената Марком Эмилием Скавром. Я – Корнелий, что означает: я не могу просить тебя принять меня в роли клиента. Могу предложить тебе только дружбу. Что скажешь?
– А вот что: оставайся ужинать, Луций Корнелий. Итак, Луций Корнелий остался ужинать, чем доставил хозяину удовольствие, ибо Метелл Нумидийский первоначально намеревался отужинать в одиночестве, несколько утомленный своим новым статусом живой легенды форума. Темой разговора была неустанная борьба его сына за прекращение отцовской ссылки на Родосе.
– Ни у кого еще не бывало лучшего сына, – говорил возвратившийся изгнанник, уже чувствуя влияние вина, которого он употребил немало, начав задолго до ужина.
Улыбка Суллы была воплощением обаяния.
– Против этого я не в силах возразить, Квинт Цецилий. Ведь твоего сына я имею удовольствие считать своим другом. Мой собственный сын – пока ребенок. Впрочем, слепое отцовское обожание подсказывает мне, что и моего сына будет нелегко одолеть.
– Он – Луций, как и ты? Сулла непонимающе заморгал.
– Разумеется.
– Странно, – это слово Метелл Нумидийский произнес нараспев. – Разве в твоей ветви Корнелиев не называют первенцев Публиями?
– Поскольку мой отец мертв, Квинт Цецилий, я не могу задать ему этого вопроса. Не помню, чтобы он при жизни был хоть раз достаточно трезв, чтобы мы могли поговорить о семейных традициях.
– Это не столь важно, – немного поразмыслив, Метелл Нумидийский сказал: – Кстати, об именах. Ты, видимо, знаешь, что этот… италик всегда дразнил меня Хрюшкой?
– Я слышал это твое прозвище, Квинт Цецилий, от Гая Мария, – серьезно ответствовал Сулла, наклоняясь, чтобы наполнить вином из замечательного стеклянного кувшина оба кубка из не менее замечательного стекла. Какое везение, что Хрюшка питает пристрастие к стеклу!
– Отвратительно! – поморщился Метелл Нумидийский, имея в виду прозвище.
– Именно отвратительно! – поддакнул Сулла, испытывая полное довольство жизнью. – Хрюшка, Хрюшка!
– Мне потребовалось немало времени, чтобы привыкнуть и изжить обиду.
– Что неудивительно, Квинт Цецилий, – ответил Сулла с невинным видом.
– Детский жаргон! Нет, чтобы смело обозвать меня cunnus![52] Италик… Внезапно Метелл Нумидийский порывисто выпрямился, провел рукой по лбу и тяжело задышал.
– Что-то мне не по себе! Никак не могу отдышаться…
– Попробуй дышать глубже, Квинт Цецилий! Метелл Нумидийский стал послушно глотать ртом воздух, но, не чувствуя облегчения, проговорил:
– Мне плохо…
Сулла подвинулся к краю ложа, чтобы нащупать ногами сандалии.
– Принести тазик?
– Слуги! Позови слуг! – Он схватился руками за грудь и упал спиной на ложе. – Мои легкие!
К этому времени Сулла достиг края ложа и наклонился над столиком.
– Ты уверен, что дело в легких, Квинт Цецилий? Метелл Нумидийский корчился от боли, оставаясь в полулежачем положении; одну руку он по-прежнему прижимал к груди, другая, со скрюченными пальцами, ползла по кушетке к Сулле. – У меня кружится голова! Не могу дышать… Легкие!
– На помощь! – взвизгнул Сулла. – Скорее на помощь!
Комната в одно мгновение наполнилась рабами. Сулла действовал с непоколебимым спокойствием и уверенностью: одних он послал за врачами, другим велел подложить Метеллу Нумидийскому под спину подушки, чтобы он не опрокинулся.
– Скоро все пройдет, Квинт Цецилий, – ласково проговорил он и, снова садясь, как бы невзначай отпихнул ногой столик; оба кубка, а также графины с вином и с водой упали и разлетелись на мелкие осколки. – Вот тебе моя рука, – сказал он раскрасневшемуся и перепугавшемуся Метеллу Нумидийскому. Подняв глаза на беспомощно стоящего рядом слугу, он распорядился: – Прибери-ка здесь! Не хватало только, чтобы кто-нибудь порезался!
Он не отпускал руки Метелла Нумидийского, пока раб подбирал с пола осколки и вытирал лужу; не отпустил он его руки и тогда, когда в комнате появились новые люди – врачи и их помощники. К моменту прихода Метелла Пия по прозвищу Поросенок Метелл Нумидийский уже не мог отнять у Суллы руку, чтобы поприветствовать своего не ведающего покоя, горячо любимого сына.
Пока Сулла держал Метелла Нумидийского за руку, а Поросенок безутешно рыдал, врачи взялись за дело.
– Настойка гидромеля с иссопом и толченым корнем каперсника, – решил Аполлодор Сицилийский, считавшийся непревзойденным целителем в самой аристократической части Палатина. – Кроме того, мы пустим ему кровь. Пракс, подай мне, пожалуйста, ланцет.
Однако Метелл Нумидийский дышал слишком прерывисто, чтобы суметь проглотить медовую настойку; из вскрытой вены хлынула ярко-алая кровь.
– Но это вена, вена! – пробормотал Аполлодор Сикул про себя. Повернувшись к остальным лекарям, он произнес: – До чего яркая кровь!
– Он так сопротивляется, Аполлодор! Неудивительно, что кровь такая красная! – ответил афинский грек Публий Суплиций Солон. Как насчет пластыря на грудь?
– Да, именно пластырь на грудь, – важно распорядился Аполлодор Сицилийский и, повернувшись к помощнику, повелительно прищелкнул пальцами: – Пракс, пластырь!
Однако Метелл Нумидийский по-прежнему задыхался, колотил себя в грудь свободной рукой, вглядывался затуманенным взором в лицо сына и все крепче сжимал руку Суллы.
– Лицо у него не посинело, – обратился Аполлодор Сикул к Метеллу Пию и Сулле на своем высокопарном греческом, – и этого я понять не могу. В остальном вижу у него все симптомы острой легочной недостаточности. – Он указал кивком на помощника, растиравшего что-то черное и липкое на кусочке ткани. – Наилучшая припарка! Она выведет наружу вредоносное вещество. Толченая ярь-медянка, чистая окись свинца, квасцы, сухой деготь, сухая сосновая смола – все это перемешано в нужном количестве с уксусом и маслом. Вот и готово!
И действительно, припарка была готова. Аполлодор Сицилийский сам намазал ею грудь больного и, скрестив руки на груди, стал с достойным восхищения спокойствием наблюдать за действием пластыря.
Однако ни настойка, ни пластырь с припаркой, ни кровопускание помочь не могли: жизнь покидала Метелла Нумидийского, и его рука, вцепившаяся в руку Луция Корнелия Суллы, все больше слабела. Лицо его побагровело, взор сделался совершенно незрячим, паралич сменился коматозным состоянием, далее наступила смерть.
Покидая комнату, Сулла слышал, как низкорослый сицилийский лекарь скромно напомнил Метеллу Пию:
– Domine, необходимо вскрытие. Безутешный Поросенок бросил в ответ:
– Чтобы вы, неумелые греки, исполосовали его? Мало вам, что вы его убили? Нет, мой отец отправится на погребальный костер нетронутым.
Заметив удаляющуюся спину Суллы, Поросенок бросился к дверям и настиг его в атрии.
– Луций Корнелий!
Сулла медленно повернулся к нему. На Метелла Пия глянуло лицо, исполненное скорби: в глазах стояли слезы, на щеках подсыхали ручейки от слез, уже успевших пролиться.
– Дорогой мой Квинт Пий!
Потрясение пока удерживало Поросенка на ногах; его рыдания поутихли.
– Не верю! Мой отец мертв…
– Да, и как внезапно! – отозвался Сулла, печально качая головой. Из его груди вырвалось рыдание. – Совершенно внезапно! Он так хорошо себя чувствовал, Квинт Пий! Я зашел к нему засвидетельствовать почтение, и он пригласил меня отужинать. Мы так приятно проводили время! И вот, когда ужин близился к концу, случилось это…
– Но почему, почему, почему? – На глазах у Поросенка опять появились слезы. – Он только что возвратился домой, он был совсем не стар!
Сулла с великой нежностью привлек к себе Метелла Пия, прижал его вздрагивающую голову к своему плечу и принялся гладить правой рукой по волосам. Однако в глазах Суллы горело удовлетворение, доставленное огромным всплеском чувств. Что может сравниться с этим непередаваемым ощущением? Что бы еще такое предпринять? Впервые он полностью погрузился в процесс остановки чужой жизни, став не только палачом, но и жрецом смерти.
Слуга, вышедший из триклиния, обнаружил сына скончавшегося хозяина в объятиях утешающего его человека, сияющего, подобно Аполлону, победным торжеством. Слуга заморгал и тряхнул головой. Не иначе, игра воображения…
– Мне пора, – бросил Сулла слуге. – Поддержи его. И пошли за остальной семьей.
Выйдя на Clivus Victoriae, Сулла стоял на месте довольно долго, пока глаза не привыкли к темноте. Затем, тихонько посмеиваясь про себя, он зашагал по направлению храма богини Magna Mater. Завидя бездну сточной канавы, он бросил туда свой пустой пузырек.
– Vale,[53] Хрюшка! – провозгласил он и воздел обе руки к насупленному небу. – О, теперь мне лучше!
Глава 5
– Юпитер! – вскричал Гай Марий, откладывая письмо Суллы и поднимая глаза на жену.
– Что случилось?
– Хрюшка мертв!
Утонченная римская матрона, которая, по мнению ее сына, не вынесла бы словечка хуже, чем Ecastor,[54] и глазом не повела; она с первого дня замужества привыкла, что Квинт Цецилий Метелл Нумидийский именуется в ее присутствии позорным словечком «Хрюшка».
– Очень жаль, – произнесла она, не зная, какой реакции ждет от нее супруг.
– Жаль? Какое там! Очень хорошо, даже слишком хорошо, чтобы это было правдой!
Марий снова схватил свиток и развернул его, чтобы прочесть все сначала. Разобравшись в письменах, он зачитал письмо жене вслух срывающимся голосом, свидетельствующим о радостном возбуждении:
– «Весь Рим собрался на похороны, которые оказались самыми людными, какие я только могу припомнить, – впрочем, в те дни, когда на погребальный костер отправился Сципион Эмилиан, я еще не слишком интересовался похоронами.
Поросенок не находит себе места от горя; он столько рыдает, столько мечется от одних ворот Рима к другим, что оправдывает свое прозвище «Пий». Предки Цецилиев Метеллов были простоваты на вид, если судить по портретам, которым, видимо, можно доверять. Актеры, изображавшие этих предков, скакали, как странная помесь лягушек, кузнечиков и оленей, так что я заподозрил, не от этих ли тварей произошли Цецилии Метеллы. Странноватое происхождение…
Все эти дни Поросенок следует за мной по пятам – потому, наверное, что я присутствовал при кончине Хрюшки, тем более что его дражайший tata не отпускал мою руку, что дало Поросенку повод вообразить, будто разногласиям между мной и Хрюшкой пришел конец. Я не говорю ему, что решение его папаши пригласить меня на ужин было случайностью. Интересно другое: пока его tata умирал, а также какое-то время после Поросенок забыл про свое заикание. Если помнишь, он приобрел нарушение речи в сражении при Араузионе,[55] так что можно предположить, что оно является просто нервным тиком, а не более серьезным дефектом. По его словам, этот недостаток проявляется у него в эти дни только тогда, когда он о нем вспоминает или когда ему надо выступать с речью. Представляю себе, как он выглядел бы во главе религиозной церемонии! Вот было бы смешно: все переминаются с ноги на ногу, пока Поросенок путается в словах и то и дело возвращается к началу.
Пишу это письмо накануне отъезда в Ближнюю Испанию, где, как я надеюсь, у нас будет славная война. Судя по докладам, кельтиберы окончательно обнаглели, а лузитане устроили в Дальней провинции полнейший хаос, так что мой неблизкий родственник из рода Корнелиев Долабелла, одержав одну или две победы, никак не может подавить восстание.
Прошли выборы солдатских трибунов, после чего с Титом Дидием в Испанию отправляется также Квинт Церторий. Совсем как в прежние времена! Разница состоит в том, что наш предводитель – менее выдающийся Новый человек, чем Гай Марий. Я стану писать тебе всякий раз, когда будут появляться новости, но и взамен ожидаю от тебя писем о том, что представляет собой царь Митридат».
– Чем же занимался Луций Корнелий на ужине у Квинта Цецилия? – полюбопытствовала Юлия.
– Подозреваю, что подлизывался, – брякнул Марий.
– О, Гай Марий, только не это!
– Но почему, Юлия? Я его не осуждаю. Хрюшка находится – вернее, находился – на вершине славы, которая сейчас определенно превосходит мою. При сложившихся обстоятельствах Луций Корнелий не может примкнуть к Скавру; понимаю также, почему он не может присоединиться к Катулу Цезарю. – Марий вздохнул и покачал головой. – Однако я предрекаю, Юлия, что еще наступит время, когда Луций Корнелий, преодолев все преграды, прекрасно найдет со всеми общий язык.
– Значит, он тебе не друг?
– Видимо, нет.
– Не понимаю! Вы с ним были так близки…
– Верно, – неторопливо ответил Марий. – Тем не менее, моя дорогая, это не была близость людей, которых сближала бы общность взглядов и душевных порывов. Цезарь-дед относился к нему так же, как я: в критической ситуации или при необходимости выполнить важное поручение лучшего соратника не найти. С таким человеком нетрудно поддерживать приятельские отношения. Однако очень сомневаюсь, что Луций Корнелий способен на такую дружбу, какая связывает меня, к примеру, с Публием Рутилием: когда критика принимается с той же готовностью, как и похвалы. Луцию Корнелию недостает умения спокойно сидеть на скамеечке с другом, наслаждаясь обществом друг друга. Такое поведение не соответствует его натуре.
– Какова же его натура, Гай Марий? Я так и не разобралась в нем.
Марий покачал головой и усмехнулся.
– В этом никто не разбирается. Даже проведя в его обществе столько лет, я не имею о нем достаточного представления.
– Думаю, ты мог бы составить о нем представление, – проницательно сказала Юлия, – просто не захотел. – Она придвинулась к нему ближе. – Во всяком случае, тебе не хочется делиться своими догадками со мной. А вот моя: если кого-то можно назвать его другом, то только Аврелию.
– Это я заметил, – сухо отозвался Марий.
– Только не торопись с заключением, что между ними что-то есть, ибо это не так. Просто мне сдается, что если Луций Корнелий способен открыть кому-либо душу, то только ей.
– Гм, – промычал Марий, заканчивая таким образом разговор.
Зиму они провели в Галикарнасе, поскольку добрались до Малой Азии слишком поздно, чтобы идти на риск сухопутного путешествия от побережья Эгейского моря до Пессинунта. Они слишком задержались в Афинах, ибо город привел их в восторг, а оттуда отправились в Дельфы, чтобы посетить оракул Аполлона, хотя Марий отказался обращаться к Пифии за пророчествами. Юлия была удивлена этим отказом и потребовала объяснений.
– Нельзя дразнить богов, – был ответ. – Я уже достаточно наслушался пророчеств. Если я опять запрошу откровений о будущем, боги вовсе от меня отвернутся.
– А про Мария-младшего?
– Все равно нет.
Они также побывали в Эпидавре на ближнем Пелопоннесе, где, воздав должное роскошным сооружениям и замечательным статуям Тразимеда с Пароса, Марий обратился к жрецам бога врачевания Асклепия, славящимся умением толковать сны и лечить от бессонницы. Послушно выпив предложенную настойку и проспав в специальном помещении подле большого храма всю ночь, он так и не смог вспомнить своих снов, так что самое большее, что сумели сделать для него жрецы, – это посоветовать сбросить вес, больше двигаться и не перегружать мозги.
– По-моему, все это шарлатанство, – пренебрежительно махнул рукой Марий, однако преподнес в качестве благодарности божеству дорогой золотой кубок, инкрустированный драгоценными камнями.
– А по-моему, они знают, что советуют, – отозвалась Юлия, устремив взор на его раздавшуюся талию.
Итак, они погрузились в Пирее на большой корабль, регулярно плававший из Греции в Эфес, лишь в октябре. Холмистый Эфес не понравился Гаю Марию, который, поковыляв по тамошним камням, поспешил снова погрузиться на корабль, отправлявшийся на юг, в Галикарнас.
Здесь, в самом, наверное, красивом из всех портовых городов на Эгейском побережье римской провинции Азия, Марин настроился провести зиму, сняв виллу с множеством слуг и ванной с подогреваемой морской водой; несмотря на то, что солнце светило целый день, принимать ванну без подогрева было слишком холодно. Могучие стены, башни, крепости, впечатляющие здания – все напоминало Рим и внушало спокойствие, хотя в Риме не было такого же замечательного мавзолея-усыпальницы, воздвигнутой сестрой почившего правителя Карии Мавсола, безутешной в своем горе.
В конце следующей весны было наконец предпринято паломничество в Пессинунт, хотя Юлия и Марий-младший пытались протестовать, ибо им хотелось провести на море все лето; однако их сопротивление завершилось поражением. В Пессинунт вела одна дорога, которой пользовались и захватчики, и паломники. Она вилась по долине реки Меандр между побережьем Малой Азии и Центральной Анатолией. Так же поступили и Марий с семейством, не перестававшие восхищаться благоденствием и великолепным обустройством, царившими в здешних местах. Потом, оставив позади замечательный хрусталь и термальные источники Гиераполя, где окрашивали черную шерсть, закрепляя краску в соляных ваннах, они пересекли громадные, зазубренные горы и, не отдаляясь от Меандра, погрузились в леса дикой Фригии.
Пессинунт, однако, лежал на возвышенности, где вместо лесов зеленели хлебные нивы. Согласно объяснению проводника, храм Великой богини в Пессинунте, подобно всем великим религиозным святыням, располагал обширными землями и целыми армиями рабов и был так богат, что вполне мог функционировать как полноценное государство. Единственная разница сводилась к тому, что жрецы правили от имени богини и не транжирили скапливающиеся в храме богатства, а направляли их на умножение власти богини.
Памятуя о Дельфах, вознесенных на горную вершину, путешественники ожидали увидеть нечто похожее и здесь; велико же было их изумление, когда они обнаружили, что Пессинунт расположен ниже, чем прилежащая к нему равнина, – в известковом ущелье с крутыми стенами. Святилище находилось в северной части ущелья, более узкой и менее плодородной, нежели остальная часть, протянувшаяся далеко на юг; здесь бил из скалы ручей, который впадал далее в большую реку Сангари. Святилище и храм поражали древностью, хотя многое было возведено уже греками, в их собственном стиле. Великий храм, построенный на небольшом холме, встречал полукружьем ступеней, на которых скапливались в ожидании встречи со жрецами паломники.
– Наш священный черный камень находится у вас в Риме, Гай Марий, – сказал archigallos[56] Баттак. – Мы добровольно передали его вам, когда он вам понадобился. Вот почему убежавший в Малую Азию Ганнибал не дошел до Пессинунта.
Памятуя о письме Публия Рутилия Руфа насчет посещения Рима Баттаком и его приближенными в годину германской угрозы, Марий был склонен относиться к собеседнику не слишком серьезно. Баттак тотчас подметил это.
– Ты смеешься потому, что я кастрат? – спросил он.
– Я не знал, что ты оскоплен! – разинул рот Марий.
– Служитель Кубабы Кибелы не может сохранить признак мужественности, Гай Марий. Даже от ее возлюбленного Аттиса потребовалась та же жертва.
– А я думал, что Аттис был оскоплен из-за его увлечения другой женщиной, – ответил Марий, чувствуя, что от него требуется ответ, но не желая углубляться в дискуссию об оскоплении, хотя жрец как будто именно таковой и желал.
– Ничего подобного! Эта история – изобретение греков. Лишь у нас во Фригии культ сохраняется в первоначальной чистоте, именно благодаря этому мы поддерживаем общение с богиней. Мы – ее верные почитатели, к нам она явилась из Карчемиша в незапамятные времена.
Жрец спрятался от солнца под навесом великого храма, откуда сиял теперь золотом и драгоценностями, которыми была расшита его мантия.
Потом они зашли в cella богини, чтобы Марий мог полюбоваться статуей.
– Чистое золото – самодовольно сообщил Баттак.
– Ты уверен? – спросил Марий, вспоминая рассказ проводника о том, как изготавливался олимпийский Зевс.
– Совершенно уверен.
Статуя в человеческий рост помещалась на высоком мраморном постаменте; богиня восседала на короткой скамеечке в окружении двух безгривых львов, которых она гладила по головам. Ее собственная голова была увенчана высоким, напоминающим корону убором, сквозь тонкое платье была видна красивая грудь, вокруг талии обвивался поясок. Позади левого льва стояли двое малолетних пастушков: один играл на свирели, другой на большой лире. Справа, рядом с другим львом, стоял, опершись на пастушеский посох, спутник Кубабы Кибелы Аттис; голова его была покрыта фригийским колпаком, сдвинутым на бок; юноша был одет в тунику с длинными рукавами, крепко стянутую на шее, но выставляющую напоказ мускулистый живот; штанины состояли из двух половинок каждая и скреплялись спереди пуговицами.
– Интересно, – промямлил Гай Марий, не находивший статую красивой, независимо от того, из чего она сделана.
– Но ты не восхищен.
– Дело, наверное, в том, archigallos, что я римлянин, а не фригиец. – Отвернувшись, Марий прошествовал по cella обратно к высоким бронзовым вратам. – Почему эта азиатская богиня так озаботилась судьбой Рима? – задал он вопрос.
– Она озабочена этим уже давно, Гай Марий. В противном случае она никогда не согласилась бы отдать Риму свой священный камень.
– Знаю, знаю! Однако мой вопрос пока остается без ответа, – проворчал Марий, с трудом удерживаясь, чтобы не вспылить.
– Кубаба Кибела не объясняет причин своих поступков даже своим жрецам, – отвечал Баттак, снова превратившись в ослепительный факел, так как переместился на ступени, залитые солнцем. Там он присел, похлопав по мраморной ступеньке рукой в знак приглашения. – Однако можно высказать предположение, что, по ее разумению, Рим будет наращивать свое могущество по всему миру, и наступит день, когда он овладеет Пессинунтом. Вы в Риме уже более столетия почитаете ее как Великую мать. Из всех ее храмов ваш – ее излюбленный. Святилища в афинском Пирее и в Пергаме, как кажется, далеко не так ей дороги. Думаю, она просто-напросто любит Рим.
– Очень любезно с ее стороны! – в сердцах бросил Марий.
Баттак прикрыл глаза. Вздохнув и поведя плечами, он указал на стену и на плиту, закрывающую круглый колодец.
– А ты сам хотел бы попросить о чем-нибудь богиню? Марий отрицательно покрутил головой.
– Рявкнуть что-нибудь вниз и ждать, пока тебе ответит чей-то голос? Нет.
– Но так она отвечает на задаваемые ей вопросы.
– Я поклоняюсь Кубабе Кибеле, archigallos, но я уже достаточно терзал богов, требуя от них пророчеств, поэтому было бы неразумно упорствовать и дальше, – объяснил Марий.
– Тогда просто посидим немного на солнышке и послушаем, как поет ветерок, Гай Марий, – предложил Баттак, скрывая разочарование. А он-то подготовил неглупые ответы…
– Видимо, – быстро нарушил молчание Марий, – ты не имеешь понятия, как лучше вступить в связь с царем Понта? Иными словами, есть ли у тебя сведения, где он находится? Я отправил письмо в Амазею, однако так и не дождался ничего похожего на ответ, хотя минуло уже восемь месяцев. Второе мое письмо до него тоже не дошло.
– Он вечно в пути, Гай Марий, – с готовностью ответил жрец. – Вполне возможно, что он просто не был в этом году в Амазее.
– Так что же, царю не передают адресованные ему письма?
– Анатолия – не Рим и даже не Римская территория. Придворные царя Митридата – и те не знают, где находится правитель, если он сам не вздумает их уведомить. Впрочем, это редко приходит ему в голову.
– О, боги! – вздохнул Гай Мария. – Как же он тогда умудряется управлять царством?
– В его отсутствие правят его доверенные лица. Это не столь уж сложное дело, поскольку большинство понтийских городов представляют собой греческие города-государства с самоуправлением. Они просто платят Митридату столько, сколько он попросит. Что до сельских районов, то они не знают цивилизации и изолированы от остального мира. Понт – страна высоких гор, пролегающих параллельно Понту Эвксинскому, поэтому связь между разными ее частями чрезвычайно затруднена. У царя есть немало крепостей и как минимум четыре столичных города, о которых мне доводилось слышать: Амазея, Синопа, Дастерия и Трапезунт. Как я уже говорил, царь никогда не сидит на месте и не обременяет себя в пути большим количеством придворных. Он также посещает Галатию, Софену, Каппадокию и Коммагену, где правят его родичи.
– Понимаю, – Марий наклонился вперед, сцепив руки между колен. – Из твоих слов получается, что мне, вероятно, так и не удастся с ним свидеться.
– Это зависит от того, как долго ты намерен пробыть в Малой Азии, – ответил Баттак безразличным тоном.
– Столько, сколько потребуется, чтобы встретиться с понтийский царем, archigallos. Тем временем я нанесу визит царю Никомеду – он-то по крайней мере сидит на одном месте. Потом я вернусь в Галикарнас, чтобы перезимовать. Весной я думаю отправиться в Тарс, а оттуда – в глубь территории, чтобы навестить в Каппадокии царя Ариарата. – Сообщив все это вполне обыденным тоном, Марий перевел разговор на денежные дела храма, к которым проявил немалый интерес.
– Деньги богини бессмысленно просто хранить, не давая им хода, Гай Марий, – начал Баттак. – Мы ссужаем их под большой процент и тем увеличиваем свое богатство. Однако здесь, в Пессинунте, мы не ищем заемщиков, в отличие от некоторых других членов храмовой общины.
– Подобная деятельность Риму неведома, – признался Марий. – Дело, видимо, в том, что римские храмы являются достоянием народа Рима и управляются государством.
– Разве Римское государство не может делать деньги?
– Могло бы, но это привело бы к появлению дополнительных бюрократических учреждений, а Риму бюрократы не больно по душе. Они либо бездельничают, либо неумеренно жадничают. Наше банковское дело принадлежит частным лицам, профессиональным банкирам.
– Могу заверить тебя, Гай Марий, что мы, храмовые банкиры, – настоящие профессионалы, – заявил Баттак.
– А как насчет острова Кос?
– Ты имеешь в виду святилище Асклепия?
– Да.
– Весьма профессиональный подход! – В голове Баттака прозвучала зависть. – Теперь они в состоянии финансировать целые военные кампании! У них, разумеется, много вкладчиков.
– Благодарю, archigallos! – сказал Марий, вставая.
Баттак проводил взглядом Мария, спустившегося к чудесной колоннаде, возведенной вдоль потока, питаемого горными ручьями. Убедившись, что Марий больше не обернется, жрец заторопился к своему дворцу – небольшому, но очаровательному сооружению, спрятанному в рощице.
Заперевшись у себя в кабинете, он запасся свитками и всем остальным, что было необходимо для написания письма царю Митридату:
«Судя по всему, Великий Властелин, с тобой намерен встретиться римский консул Гай Марий. Он обратился ко мне с просьбой помочь найти тебя, когда же я не смог его обнадежить, он сообщил, что останется в Малой Азии, пока его встреча с тобой не состоится.
Среди его планов на ближайшее будущее – поездки к Никомеду и Ариарату. Остается недоумевать, зачем ему совершать столь трудное путешествие в Каппадокию, если он ясно дал понять, что весной отправится в Тарс, а оттуда – в Каппадокию.
Я нахожу его замечательным человеком, Властелин. Коль скоро ему шесть раз удавалось становиться римским консулом – а он прям и довольно неотесан, – то его не стоит недооценивать. Благородные римляне, с которыми мне доводилось встречаться раньше, были куда тоньше и просвещеннее. Жаль, что мне не пришлось повстречаться с Гаем Марием в Риме, где, играя на противоречиях между ним и остальными, мне удалось бы добиться от него гораздо больше, чем в Пессинунте.
Твой преданный и верный подданный Баттак».
Запечатав письмо и завернув его в тончайшую кожу, Баттак отдал его одному из младших жрецов, поручив срочно доставить в Синопу, где находился в это время царь Митридат.
Глава 6
Содержание письма не понравилось Митридату. Он принялся жевать губу и так зловеще хмуриться, что те из его придворных, которым надлежало находиться при владыке, но помалкивать, благодарили судьбу за свое положение и жалели Архелая – от него требовалось отвечать, когда царь обращался к нему. Впрочем, сам Архелай как будто не слишком тревожился: будучи двоюродным братом царя и его первым приближенным, он приходился ему скорее другом, нежели слугой, и был ему по-братски предан.
Однако, несмотря на внешнюю безмятежность, Архелай беспокоился за свою безопасность не меньше, чем все остальные: любому, кто воображает, будто обласкан царскими милостями, он напомнил бы о печальной судьбе другого влиятельнейшего придворного – Диофанта, который тоже был царю не столько слугой, сколько другом, и, будучи дядей, мог бы сойти за отца родного.
С другой стороны, размышлял Архелай, поглядывая на мужественное и одновременно вздорное выражение на лице царя, от которого его отделяло расстояние вытянутой руки, человеку просто не предоставляется выбора. Царь есть царь, и он волен распоряжаться своими подданными, даже убивать их, когда на него находит подобная блажь. Такое положение вещей положительно влияло на способности людей, вынужденных существовать в непосредственной близости от этого сгустка энергии, капризов, детской непосредственности, незаурядности, силы и скромности. Опыт, полученный им в результате успешного выпутывания из бесчисленных ситуаций, чреватых для любого другого непоправимой бедой, только идет ему на пользу. Таковые же ситуации то и дело разыгрывались подобно штормам на Понте Эвксинском, или исподволь вызревали в голове у царя. Случалось и так, что он начинал карать за давно забытый проступок, совершенный десять лет назад. Царь никогда не прощал обид, истинных и воображаемых, разве что отодвигал расплату на будущее.
– Кажется, мне придется с ним встретиться, – молвил Митридат и добавил: – Не так ли?
Вот вам и ловушка: что ответить?
– Если на то нет твоей воли, Великий Царь, то ты не обязан ни с кем встречаться, – с готовностью ответил Архелай. – Однако мне представляется, что Гай Марий – интересный человек, так почему бы и нет?
– В Каппадокии. Следующей весной. Пускай сперва оценит по достоинству Никомеда. Если этот Гай Марий столь замечательный человек, ему не придется по душе Никомед Вифинский, – решил царь. – И с Ариаратом пускай встречается до меня. Отправь этому жалкому насекомому приказ: пусть предстанет весной в Тарсе перед Гаем Марием и лично проводит римлянина в Каппадокию.
– Армию мобилизовать, как намечено, о, Великий?
– Конечно. Где Гордий?
– Он должен прибыть в Синопу, прежде чем зимние снегопады закроют перевалы, мой царь, – отвечал Архелай.
– Хорошо, – по-прежнему хмурясь, Митридат снова погрузился в чтение письма от Баттака и снова закусил губу. Ох уж, эти римляне! Все время суют нос не в свое дело! Зачем такому знаменитому человеку, как Гай Марий, заниматься судьбами народов Восточной Анатолии? Уж не заключил ли Ариарат с римлянами сделку, чтобы скинуть его, Митридата Евпатора с престола и превратить Понт в сатрапию Каппадокии?
– Путь был слишком долог и труден, – проговорил царь, обращаясь к своему кузену Архелаю. – Я не склонюсь перед римлянами!
И действительно, путь был долгим и трудным, и начался от самого его рождения, поскольку он был младшим сыном царя Митридата V и его сестры и жены Лаодики. Родившись в год таинственной смерти Сципиона Эмилиана, Митридат по прозвищу Евпатор имел брата, который был на два года старше его, названного Митридатом Крестосом – помазанным на царство. Царь-отец мечтал о расширении пределов Понта за счет любых соседей, но предпочтительно за счет Вифинии, самого давнего и упорного врага его государства.
Сперва представлялось, что Понт оставит за собой наименование «друга и союзника» римского народа, заслуженное царем Митридатом IV, оказавшим помощь пергамскому царю Атталу II в его борьбе с вифинским царем Прусием. Митридат V какое-то время оставался верен этому союзу, отправляя подкрепление римским войскам в Третьей Пунической войне против Карфагена, а также сражаясь с наследниками пергамского царя Аттала, не пожелавшими выполнить его завещание, по которому все его царство отходило Риму. Но потом Митридат V заполучил Фригию, заплатив римскому проконсулу[57] в Малой Азии Манию Аквилию сумму в золоте, уместившуюся в его кошельке. Это привело к тому, что Понт лишился наименования «друга и союзника», и с тех пор Рим и Понт враждовали, чему способствовала хитрая политика вифинского царя Никомеда и происки сенаторов – противников Аквилия в самом Риме.
Невзирая на противодействие Рима и Вифинии, Митридат V продолжал свою завоевательскую политику: он завлек в свои сети Галатию, а затем добился титула наследника всей Пафлагонии. Однако сестра и жена интриговала против брата и супруга, вынашивая мечту править Понтом самостоятельно. Когда Митридату Евпатору исполнилось девять лет – в то время царский двор находился в Амазее, – царица Лаодика умертвила мужа и брата и усадила на трон одиннадцатилетнего Митридата Крестоса. Сама она, разумеется, стала при нем регентшей. Взамен на обещанные Вифинией гарантии незыблемости пределов самого Понта царица отказалась от претензий своего царства на владение Пафлагонией и ушла из Галатии.
Совсем скоро после произведенного матерью переворота Митридат Евпатор, которому тогда еще не исполнилось и десяти, бежал из Амазеи, убежденный, что и его ждет смерть: ведь он, в отличие от медлительного и послушного братца Крестоса, слишком напоминал матери убиенного супруга, о чем она все чаще распространялась. Мальчик, оставшись в полном одиночестве, направился не в Рим и не ко двору соседнего монарха, а в горы на востоке Понта, где не стал скрывать от местных жителей, кто он такой, хоть и упросил их никому не открывать его секрета. Испуганные и одновременно польщенные, местные жители прониклись любовью к члену царской династии, нашедшему убежище в их глуши, и фанатически оберегали его. Перемещаясь из деревни в деревню, юный принц узнал свою страну так хорошо, как не знал ее ни один отпрыск царственной фамилии; он забирался туда, где цивилизации было очень мало или не было вовсе. Летом он бывал предоставлен самому себе, охотясь на медведей и львов, чем завоевал у невежественных подданных репутацию смельчака. Он и в самом деле отлично изучил понтийские леса и не сомневался, что они всегда прокормят его: здесь хватало вишен, орехов, диких абрикосов, пряных трав, а также оленей и зайцев.
В некотором смысле та жизнь, которую Митридат Евпатор вел на протяжении семи лет в горах Восточного Понта, оказалась более насыщена простыми радостями и нехитрым обожанием простаков-подданных, нежели все, что он испытал впоследствии. Ведя тихую жизнь под изумрудным пологом лесов, среди рододендронов и акаций, так привыкнув к реву водопадов, что уже не замечая его, он превратился из мальчика в молодого человека. Первыми его женщинами стали девушки из маленьких первобытных деревень; первый его лев был огромным и гривастым: он убил его, уподобившись Гераклу, палицей; первый его медведь, прежде чем издохнуть, встал на задние лапы и оказался выше его ростом.
Все Митридаты были рослыми людьми, ибо происходили из германо-кельтских фракийских племен; однако кровь эта была разбавлена персидской кровью придворных царя Дария (а то и его собственной). Кроме того, за два с половиной века, что Митридаты правили Понтом, они часто вступали в брак с выходцами из сирийской династии Селевкидов – еще одного германо-фракийского царского дома, восходящего к полководцу Александра Македонского Селевку. Время от времени среди Митридатов появлялись люди хрупкие и смуглые, однако Митридат Евпатор был истинным германо-кельтом. Он вырос очень высоким и настолько широкоплечим, что вполне мог тащить один тушу взрослого медведя-самца; ноги его были настолько мускулисты, что он без труда преодолевал горные перевалы Понта.
В семнадцать лет он почувствовал себя достаточно взрослым, чтобы сделать первый ответственный шаг: он послал тайную депешу своему дяде Архелаю, о котором знал, что тот не питает привязанности к царице Лаодике – своей единоутробной сестре и повелительнице. В ходе тайных сходок в горах за Синопой – городом, избранным царицей для постоянного проживания, вызрел тайный план. Митридат встречался с вельможами, заслуживавшими, по мнению Архелая, доверия, и требовал от них клятвы верности.
Все шло в полном соответствии с планом; Синопа пала, ибо борьба за власть развернулась в ее стенах, а не вне их. Царица, Крестос и придворные, сохранившие преданность им, были взяты без кровопролития; кровь полилась потом – из-под меча палача. Разом погибло несколько дядек, теток и двоюродных братьев и сестер нового правителя. Крестос разделил их участь несколько позже, а царица Лаодика – в последнюю очередь. Митридат, будучи заботливым сыном, поместил матушку в крепостную башню, где – как такое могло случиться? – ее забывали кормить, вследствие чего она умерла голодной смертью. Царь Митридат VI, не покрыв себя позором как убийца родной матери, стал править единолично. Ему не исполнилось тогда и восемнадцати лет.
Он чувствовал себя всесильным, он намеревался завоевать громкое имя, он сгорал от желания сделать Понт сильным государством, превосходящим всех соседей, он мечтал о мировом владычестве, ибо его огромное серебряное зеркало нашептывало ему, что он – необыкновенный царь. Вместо диадемы или тиары он стал носить на голове львиную шкуру, так что на лбу у него красовались львиные клыки, на голове торчали львиные уши, а на грудь свисали тяжелые львиные лапы. Волосы у него были точь-в-точь, как у Александра Македонского – золотистые, густые, вьющиеся, поэтому он копировал прическу своего великого предка. Позднее, желая обзавестись дополнительным признаком мужественности, он отрастил бакенбарды – борода или усы считались в эллинизированном мире безвкусицей. Какой разительный контраст по сравнению с Никомедом Вифинским! Мужественный человек, ценитель женщин, огромный, пылкий, страшный, могучий! Таким он видел себя в своем серебряном зеркале и оставался всецело удовлетворен изображением.
Митридат Евпатор женился на своей старшей сестре Лаодике, потом еще на одной, которой симпатизировал, и так далее; в итоге количество жен достигло дюжины, наложниц вообще было не перечесть. Лаодику он провозгласил царицей, однако не уставал повторять, что сей титул сохранится за ней только до тех пор, пока она будет хранить ему верность. Дабы подкрепить это предупреждение делом, он направил посольство в Сирию, откуда ему доставили невесту из царствующей династии селевкидов – в Сирии как раз случился избыток принцесс; жену-сирийку звали Антиохой. Другую его жену звали Низой – она была дочерью каппадокийского принца Гордия; одну из своих младших сестер (ту тоже звали Лаодикой!) он отдал в жены каппадокийскому царю Ариарату VI.
Он быстро убедился, насколько полезны брачные союзы. Его тесть Гордий замыслил совместно с его сестрой Лаодикой убийство супруга Лаодики, каппадокийского царя, и претворил замысел в жизнь. Рассчитывая на полтора десятилетия регентства, царица Лаодика усадила на трон своего малолетнего сына, провозгласив его царем Ариаратом VII; Каппадокия оказалась в полном распоряжении ее брата Митридата. Потом она не устояла перед кознями вифинского царя Никомеда и вознамерилась царствовать в Каппадокии независимо от Митридата и его верного сторонника Гордия. Гордий сбежал в Понт, Никомед присвоил себе титул царя Каппадокии, однако сам остался в Вифинии и позволил своей новой жене Лаодике распоряжаться в Каппадокии по своему усмотрению при условии, что она не станет предлагать дружбу Понту. Такое положение вполне устраивало Лаодику. Однако ее сыну уже исполнилось десять лет, и он, подобно всем юным монаршим отпрыскам на Востоке, стал проявлять царственные наклонности: ему уже хотелось править самому! Стычка с матерью поставила его на место, однако он не забыл прежних намерений. Не прошло и месяца, как он объявился при дворе своего дяди Митридата в Амазее; еще через месяц дядя Митридат усадил его на трон в Мазаке, поскольку понтийская армия, в отличие от каппадокийской, постоянно находилась в состоянии боевой готовности. Лаодика была казнена на глазах у безразличного братца; хватка Вифинии на горле Каппадокии безнадежно ослабла. Единственная причина беспокойства Митридата заключалась в том, что десятилетний Ариарат VII, царь каппадокийский, не разрешал Гордию возвратиться домой, резонно объясняя, что он не может приютить убийцу своего отца.
Каппадокийские дела отнимали у молодого понтийского правителя лишь малую часть его времени. В первые годы царствования он посвящал свою энергию главным образом повышению боеспособности и наращиванию численности понтийской армии, а также состоянию понтийской казны. Несмотря на львиную шкуру на плечах, развитую мускулатуру и молодость, Митридат был еще и мыслителем.
В сопровождении вельмож, приходившихся ему ближайшей родней, – дяди Архелая и Диофанта, а также двоюродных братьев Архелая и Неоптолема, – царь погрузился в Амисе на корабль и совершил путешествие вдоль восточных берегов Понта Эвксинского. Члены экспедиции прикидывались греческими купцами, изучающими возможности заключения торговых союзов, и повсюду одерживали верх, поскольку народы, на землях которых они высаживались, из-за своей неучености не могли им противостоять. Трапезунт и Риз давно уже платили дань понтийским царям и формально считались частью владений этого государства. Однако позади этих процветающих портов, откуда вывозилось серебро, добываемое в глубине территории, лежала terra incognita.
Экспедиция изучила легендарную Колхиду, где вливаются в море воды реки Фаз: тамошние жители погружали в воду реки руно, чтобы ловить на шерсть крупицы золота, приносимые с Кавказских гор. Путешественники удивленно устремляли взоры на покрытые снегами пики, вознесшиеся куда выше, чем горы Понта и Армении, и внимательно наблюдали, не покажутся ли поблизости потомки амазонок, когда-то обретавшихся в Понте, там, где раскинулась на берегу моря долина Термодона.
Постепенно Кавказские горы становились все менее высокими; перед путешественниками раскинулись равнины скифов и сарматов – многочисленных народов, еще не до конца отказавшихся от кочевого образа жизни; их в некоторой степени приручили греки, основавшие на побережье свои колонии. Приручение не коснулось их воинственности, однако греческие традиции и культура – самое соблазнительное, что предлагали греки, – были переняты.
Там, где береговая линия нарушалась дельтой реки Вардан,[58] корабль с царем Митридатом и его спутниками вошел в огромный, но почти со всех сторон отгороженный от основной части моря залив, именуемый Местидой,[59] и поплыл вдоль его берегов, открыв в его северо-восточной части самую могучую реку из существующих на земле под названием Танаис.[60] До их слуха доносились названия других рек – Ра, Удон, Борисфен,[61] Гипанис,[62] а также легенды о лежащем к востоку огромном море под названием Гирканское, или Каспий.
Повсюду, где греки основали свои торговые фактории, колосилась пшеница..
– Мы бы выращивали еще больше хлеба, будь у нас, куда его сбывать, – объяснял ethnarch в Синде. – Скифам сразу полюбился хлеб, и они научились обрабатывать землю и выращивать пшеницу.
– Вы еще целое столетие тому назад продавали зерно нумидийскому царю Масиниссе, – отвечал Митридат. – Спрос на зерно имеется. Совсем недавно римляне были готовы платить за него любую цену. Почему вы не ищете рынков сбыта более активно?
– Возможно, – развел руками ethnarch, – мы теперь слишком изолированы от мира, лежащего вокруг Срединного моря. Кроме того, Вифиния взимает чрезмерно высокие налоги за проход через пролив Геллеспонт.
– По-моему, – заключил Митридат, обращаясь к своим дядьям, – мы должны сделать все, что в наших силах, чтобы помочь этим прекрасным людям, не так ли?
Изучение баснословно плодородного полуострова, именуемого греками Херсонесом Таврическим, а скифами – Киммерией, предоставило путешественникам еще одно доказательство того, в чем Митридат уже успел убедиться: земли эти вполне могли быть и должны быть завоеванными, а также они просто обязаны принадлежать Понту.
Однако Митридат не был умелым полководцем, и ему хватало рассудительности, чтобы признавать это. На какое-то время он мог увлечься ратным делом, а трусом не был и подавно. Однако представление о том, как распорядиться многотысячным войском, не относилось к его сильным сторонам, тем более что он почти никогда не пробовал своих сил в этом деле на практике. Организовать кампанию, собрать армии – вот это дело было ему по душе. Предводительство же войском он был вынужден доверить более квалифицированным военачальникам, нежели он сам.
У Понта имелась, естественно, армия, однако царь не обольщался на ее счет: качество войска оставляло желать лучшего, поскольку греки, населявшие прибрежные города, ненавидели ратное дело, а местное население, происходившее от персов, когда-то проживавших к югу и к западу от Гирканского моря, было настолько невежественно, что обучить его воинским премудростям не было ни малейшей надежды. Поэтому Митридату, подобно большинству восточных правителей, приходилось полагаться на наемников, по большей части сирийцев, киликийцев, киприотов и вспыльчивых выходцев из вечно бурлящих семитских государств, расположенных вокруг Асфальтового моря в Палестине. Они доблестно сражались и отличались преданностью – при условии достаточной оплаты.
Стоило деньгам задержаться хотя бы на один день, они собирали свой скарб и отправлялись по домам.
Однако теперь, познакомившись со скифами и сарматами, понтийский правитель решил, что именно эти народы должны в будущем поставлять солдат для его войска: он обучит их бою в пехотных порядках и вооружит по римскому образцу. С такими воинами он сумеет завоевать Анатолию. Сперва, впрочем, предстояло их покорить. Для этого он выбрал своего дядю Диофанта, сына сводной сестры своего отца и вельможи по имени Асклепиод.
Предлогом послужила жалоба синдских и херсонесских греков на набеги сыновей царя Сцилура, уже покойного, создавшего при жизни скифское государство Киммерия, устоявшее и после его смерти. Греческим передовым поселениям в Ольвии и западнее от нее удавалось приучить скифов к земледелию, однако их воинственность от этого не уменьшалась.
«Обратитесь за помощью к понтийскому царю Митридату, – посоветовал лжекупец перед отплытием из Херсонеса Таврического. – Если пожелаете, я могу передать ему ваше письмо.»
Диофант, доказавший свой полководческий талант еще при Митридате V, взялся за дело с рвением и уже весной, последовавшей за возвращением Митридата из плавания по Понту Эвксинскому, отплыл с многочисленной и хорошо обученной армией в Херсонес Таврический. Кампания принесла Понту полную победу: сыновья Сцилура потерпели поражение, а с ними – и раскинувшееся в глубине суши Киммерийское царство. Уже спустя год Понт овладел всем полуостровом Херсонес Таврический, обширной территорией роксоланов к западу и греческим городом Ольвия, клонившимся к закату из-за постоянных набегов сарматов и роксоланов. В следующем году скифы предприняли контрнаступление, однако, отразив его, Диофант покорил восточный берег Меотиды и меотов, правителем которых был царь Сомак, и основал две мощных крепости по обеим берегам Киммерийского Босфора.[63]
Затем Диофант отплыл домой, поручив одному своему сыну, Неоптолему, заниматься делами Ольвии и территорией к западу от нее, а другому сыну, Архелаю, – делами новой понтийской империи в северной части Понта Эвксинского. Задание царя было выполнено с блеском: трофеям не было числа, понтийская армия могла теперь пополниться несметными скифскими ордами, открывались захватывающие дух перспективы для торговли. Обо всем этом Диофант доложил молодому царю, гордо восседающему на троне; молодой же царь, воспылав завистью и убоявшись, велел казнить Диофанта, своего дядю.
Весь понтийский двор содрогнулся; волны страха докатились и до северного побережья Понта Эвксинского, где сыновья убиенного Диофанта забились в безутешном горе и заметались от дурных предчувствий. Впрочем, вскоре они принялись с удвоенной энергией довершать дело, начатое их отцом. Неоптолем и Архелай по морю и по суше прошли вдоль всего восточного побережья моря и заставили покориться Понту одно за другим все крохотные кавказские царства, в том числе богатую золотом Колхиду и земли, лежащие между рекой Фаз и озером Риз.
Малая Армения, именовавшаяся римлянами Армения Парва, не была частью собственно Армении: она располагалась на западе, между морем и обширной горной страной, разделяющей реки Аракс и Евфрат. Митридат полагал ее своей, хотя бы по той причине, что ее царь считал своими сюзеренами понтийских, а не армянских царей. Как только восточное и северное побережье Понта Эвксинского формально и фактически перешло к нему, Митридат вторгся в Малую Армению, самостоятельно возглавив войско, ибо на сей раз был уверен, что его личное участие решит все дело. Он не ошибся: стоило ему въехать в городок Зимару, именовавшийся столицей, как население кинулось к нему с распростертыми объятиями; царь Малой Армении Антипатер склонился перед ним как униженный проситель. Впервые в жизни Митридат почувствовал себя победоносным полководцем; неудивительно, что он проникся к Малой Армении особенным чувством. Восхитившись заснеженными горами, бурными водопадами и удаленностью этой страны от остального мира, он решил, что именно здесь будет хранить свою разбухающую казну. Повеления царя будут, как всегда, исполнены в точности: на вершинах крутых скал, омываемых снизу ревущими горными потоками, взлетят ввысь крепости-хранилища. Целое лето ушло у царя на поиск наиболее подходящих ущелий. Начинание поражало размахом: общее число цитаделей достигло семидесяти, и молва о богатстве царя прокатилась по всей земле, добравшись до Рима.
Итак, еще не достигнув тридцати, но уже став властелином обширнейшей империи, хранителем несметных богатств, верховным главнокомандующим дюжины армий, состоявших из скифов, сарматов, кельтов и меотов, и отцом целого выводка сыновей, царь Митридат VI отправил в Рим посольство, которому надлежало выяснить, может ли он получить титул «друга и союзника римского народа». Произошло это в тот год, когда Гай Марий и Квинт Лутаций Катул Цезарь разбили последние силы германцев при Верцеллах, поэтому сам Марий получил весть о переговорах из третьих рук – через письма, которые отправлял ему Публий Рутилий Руф. Вифинский царь Никомед немедленно обратился в сенат с жалобой; согласно жалобе сразу двух царей, тем более постоянно враждующих, именовать «друзьями и союзниками римского народа» никак невозможно. Никомед напоминал, что лично он никогда не нарушал клятву верности Риму с тех самых пор, как взошел на вифинский престол более полувека назад. Вторично выбранный народным трибуном Луций Апулей Сатурнин встал на сторону Вифинии, так что деньги, выплаченные послами Митридата нуждающимся сенаторам, пропали даром. Посольство Понта вернулось домой несолоно хлебавши.
Такое развитие событий опечалило Митридата. Сначала он поверг свой двор в ужас, бегая по залу, изрыгая проклятия и страшные угрозы в адрес Рима и всего, к нему относящегося. Далее он впал в транс, испугавший придворных еще пуще, и просидел в одиночестве на своем троне, покрытом львиной шкурой не один час, усиленно хмуря брови. Наконец, коротко переговорив с царицей Лаодикой, коей надлежало управлять государством в его отсутствие, он оставил Синопу, куда не совал после этого носа более года.
Путь Митридата лежал изначально в Амазею, первую понтийскую столицу, облюбованную его предками, где были похоронены в вырубленных в скале могилах прежние цари. Он днями и ночами бродил по коридорам дворца, не обращая внимания на боязливых слуг и соблазнительные мольбы двух своих жен и восьми наложниц, постоянно там проживавших. Затем, подобный внезапной буре, зарождающейся в горных теснинах и там же стихающей, царь Митридат присмирел и стал обдумывать свои дальнейшие действия. Он обошелся без вызова из Синопы придворных и без поездки в Зелу, где квартировала армия; вместо этого он обратился к вельможам, обретавшимся непосредственно в Амазее, с повелением выставить тысячу первоклассных солдат. Он все очень хорошо продумал и отдал приказ настолько непререкаемым тоном, что никто не посмел возражать. Отправившись в Анкиру, крупнейший галатийский город, в сопровождении всего одного стража, он значительно опередил свое войско. Но еще раньше он отправил вперед вельмож, приказав собрать в Анкире всех племенных вождей Галатии, дабы те выслушали заманчивые предложения, с коими к ним собирается обратиться понтийский царь.
Галатия была диковинной землей, кельтским аванпостом на субконтиненте, населенном потомками персов, сирийцев, германцев и хеттов. Все они, за исключением сирийцев, были белокуры и светлокожи, однако все равно уступали в этом кельтским иммигрантам, ведущим свое происхождение от галльского царя Бренна.[64] Уже почти два столетия они занимали значительный по размерам и плодородный участок анатолийской земли, ведя свойственный галлам образ жизни и не перенимая культуру окружающих их народов. Даже внутриплеменные связи были у них незначительными: они обходились без верховного правителя, поскольку не намеревались сбиваться в кучу для территориальных захватов. Какое-то время, они, впрочем, признавали понтийского царя Митридата V своим сузереном, однако это превратилось в чистую формальность, не принесшую никаких выгод ни им самим, ни Митридату V, поскольку они отказывались платить подати, а царю так ничего и не удалось с них потребовать. С этими людьми нельзя было шутить: они были галлами, то есть превосходили неумолимостью фригийцев, каппадокийцев, понтийцев, вифинцев, ионийских или дорийских греков.
Вожди всех трех галатийских племен и их ответвлений съехались в Анкиру, созванные Митридатом, предвкушая скорее обещанное богатое пиршество, нежели военную кампанию, чреватую не только трофеями, но и увечьями. Митридат дожидался их в Анкире, которая больше смахивала в те времена на деревню. Он собрал по пути из Амазеи все яства и вина, на которые у него хватило денег, и закатил галатийским вождям такой пир, какой они и представить себе не могли. Один вид пиршественных столов успокоил их, а потом, объевшись и обпившись, они окончательно утратили бдительность и впали в непозволительное благодушие.
И вот, когда они возлежали среди остатков невиданного пиршества, храпя в хмельной дреме и икая от обжорства, тысяча специально отобранных воинов Митридата бесшумно окружила и перебила всех до одного. Только когда последний из вождей галатийских кланов испустил дух, царь Митридат соизволил сойти с величественного трона, возвышавшегося во главе стола, на котором он до сей поры восседал, перекинув ногу через ручку, покачивая носком сандалии и наблюдая с особым любопытством за устроенной им бойней.
«Сожгите их, – было его последнее повеление, – а пеплом засыпьте их кровь. В будущем году здесь вырастут великолепные хлеба. Ничто так не делает почву плодородной, как кровь и кости.»
Засим он провозгласил себя царем Галатийским, ибо ему уже никто не мог сопротивляться, если не считать лишенных вождей и рассеянных галлов.
Вслед за этими событиями Митридат бесследно исчез. Даже самые приближенные придворные не знали, куда подевался правитель и что он замышляет. Он лишь оставил им письмо, в котором повелевал навести порядок в Галатии, возвратиться в Амазею и поручить царице, оставшейся в Синопе, назначить сатрапа для управления новой понтийской территорией – Галатией.
Обрядившись заурядным купцом и взгромоздившись на бурую лошаденку, Митридат в сопровождении трусящего на ослике молодого и весьма недалекого раба-галата, даже не имевшего представления о том, кто его хозяин, поехал в Пессинунт. Там, в святилище Великой богини Кубабы Кибелы он открыл Баттаку, кто он такой, и привлек archigallos'a на свою службу, получая от него многие полезные сведения. Из Пессинунта царь проследовал по долине реки Меандр в римскую провинцию Азия.
Путь его лежал через все до одного города Карии. Массивный восточный купец, отличающийся неуемным любопытством, но не слишком распространяющийся о своей торговле, он торопился из города в город, то и дело поколачивая своего тупицу-раба, все замечая и все мотая на ус. Он не брезговал трапезой в компании других купцов на постоялых дворах, бродил по базарам, вступая в беседу с любым, кто мог утолить его любопытство, шатался по набережным в эгейских портах, тыкая пальцем в тяжелые тюки и принюхиваясь к запечатанным амфорам, флиртовал с деревенскими красавицами и щедро вознаграждал их, когда они дарили ему утехи, вслушивался в рассказы о богатствах, накопленных в святилищах Асклепия на Косе и в Пергаме, Артемиды в Эфесе, а также о несметных сокровищах Родоса.
Из Эфеса он свернул на север, посетил Смирну и Сарды и в конце концов прибыл в Пергам, столицу римского губернатора, которая, будучи расположенной на вершине горы, сияла, как шкатулка с драгоценностями. Здесь царь впервые мог лицезреть настоящее римское войско, представленное небольшим отрядом, охраняющим губернатора. В Риме полагали, что провинция Азия не подвергается риску нападения, поэтому солдаты для отряда набирались из местной вспомогательной милиции. Митридат пристально наблюдал за всеми восемьюдесятью воинами, подмечая, как тяжелы их доспехи, как коротки мечи, как малы наконечники копий, как слаженно они маршируют, несмотря на смехотворность обязанностей, которые им приходилось выполнять. Здесь же ему впервые довелось любоваться тогой с пурпурной оторочкой – ее носил сам губернатор. Сия особа, сопровождаемая ликторами[65] в малиновых туниках, каждый из которых нес на левом плече фасции,[66] ибо губернатор имел полномочия приговаривать виновных в преступлениях к смерти, казалось, смотрит именно на него, Митридата, как он ни пытался смешаться с людьми в скромных белых тогах. Последние, как выяснилось, были публиканами – откупщиками, собиравшими в провинциях налоги. Судя по тому, с какой важностью они шествовали по отлично спланированным улицам Пергама, они считали вершителями судеб провинции не Рим, а самих себя.
Митридат и помыслить не мог, чтобы завязать беседу с этими высокопоставленными особами, слишком занятыми и сознающими свою важность, чтобы уделить время простому восточному купцу. Он просто примечал их, тем более что это было совсем нетрудно, поскольку вокруг них неизменно сновали прислужники и писцы, и потом узнавал все, что ему было необходимо, в пергамских тавернах, за дружеской беседой, которую уж никак не могли подслушать откупщики.
«Они сосут из нас все соки.» Эти слова он слышал столь часто, что был склонен принимать их за истину, а не за ворчание богачей, намеренно скрывающих свой достаток, как это делали богатые земледельцы и владельцы торговых монополий.
– Как это так? – спрашивал он сперва по неведению, но всякий раз на свой вопрос он слышал ответ: где ты был все те тридцать лет, что минули после смерти отца Аттала? Пришлось сочинить историю о длительных скитаниях вдоль северных берегов Понта Эвксинского, тем более что, вздумай кто-нибудь выспрашивать его об Ольвии или Киммерии, он был вполне способен удовлетворить даже самое острое любопытство.
– В Риме, – растолковывали ему, – двое наивысших чиновников именуются цензорами. Цензор – выборная должность (не странно ли?); до этого цензор должен побыть консулом, чтобы было ясно, что это за важная персона. В любой нормальной греческой общине государственными делами ведают государственные служащие, а не люди, которые год назад командовали армиями. Иначе обстояло дело в Риме, где цензоры – полные невежды по части хозяйства. Однако они держат под контролем абсолютно все государственные дела и на протяжении пяти лет заключают от имени государства все контракты.
– Контракты? – переспрашивал восточный деспот, непонимающе хмурясь.
– Контракты. Самые обыкновенные, но с той особенностью, что это – контракты между компаниями и римским государством, – отвечал пергамский купец, которого угощал Митридат.
– Боюсь, я слишком долго пробыл в краях, где делами вершат одни цари, – объяснял царь. – Разве у римского государства нет слуг, которые бы следили за порядком?
– Только магистраты: консулы, преторы, эдиль[67] и квесторы, и все они пекутся только об одном – чтобы пополнялась римская казна. – Пергамский купец усмехнулся. – Естественно, дружище, чаще всего главная их забота состоит на самом деле в том, чтобы набить собственную мошну!
– Продолжай! Это так интересно!
– Во всех наших бедах виноват Гай Гракх.
– Один из братьев Семпрониев?
– Он самый, младший. Он провел закон, согласно которому налоги в Азии собирают компании из специально обученных людей. Таким образом, полагал он, римское государство будет исправно получать свою долю, не имея на содержании специальных сборщиков налогов. Из этого его закона и родились наши азиатские публиканы, выколачивающие из нас налоги. Римские цензоры объявляют соискателям контрактов устанавливаемые государством условия. Что касается налогов, уплачиваемых провинцией Азия, то они объявляют сумму денег, которая должна поступать в казну ежегодно на протяжении пятилетнего срока, а не сумму налоговых поступлений от провинции Азия. Это уже решают сами налоговые компании, а им надо получить прибыль, а уж потом выплатить казне предусмотренную контрактом сумму. Вот и сидит туча счетоводов, вооруженных счетами, определяя, сколько денежек можно выжимать из провинции в год на протяжении пяти лет; только потом заключаются контракты.
– Прости мне мою тупость, но какое значение имеет для Рима сумма контракта, раз государство уже сообщило подрядчикам, сколько денег намерено получить?
– Ну, эта сумма, друг мой, – строгий минимум, на который готова согласиться казна. Получается следующее: каждая компания публиканов предлагает сумму, значительно превышающую этот минимум, чтобы завоевать расположение казны, естественно, предусматривая немалый барыш для себя!
– Теперь понимаю, – кивнул Митридат, пренебрежительно фыркая. – Контракт заключается с той компанией, которая обещает наибольшую прибыль.
– Совершенно верно.
– Однако на какую сумму заключается контракт: только ли на ту, что должна быть передана казне, или на все деньги, включая этот самый немалый барыш?
– Только на ту, что уплачивается государству, дружище! – усмехнулся купец. – То, сколько компания оставит себе, касается ее одной, и, можешь мне поверить, цензоры не задают лишних вопросов. Контракт заключается с компанией, пообещавшей казне наибольшую отдачу.
– А случается ли, чтобы цензоры заключали контракт с компанией, предложившей меньше, чем другая, обещающая максимум?
– На моей памяти такого не случалось.
– Каков же результат? Находятся ли прикидки компаний в рамках разумного, или они чересчур оптимистичны? – Задавая вопрос, Митридат заранее знал ответ.
– А сам ты как думаешь? Публиканы, делая свои оценки, опираются на данные, получаемые в саду Гесперид, а не в Малой Азии Атталы! Стоит нашему производству хоть немного упасть, как публиканов охватывает паника: как же, сумма, которую они подрядились уплатить казне, грозит превысить реальный сбор! Если бы они, заключая контракты, оперировали реальными цифрами, всем было бы только лучше. А так, если зерно умещается в амбарах, при ягнении и стрижке имеется естественный падеж овец, а все до единой цепи, веревки, ткани, коровьи шкуры, амфоры с вином проданы, сборщики налогов начинают выжимать нас, как белье после стирки, отчего страдаем мы все, до одного, – с горечью растолковывал купец.
– Как именно они вас притесняют? – полюбопытствовал Митридат, который не заметил в провинции ни единого армейского лагеря.
– Призывают киликийских наемников из районов, где голодают даже выносливые киликийские овцы, и предоставляют им свободу рук. Я видел, как целые области продавались в рабство, вплоть до последней женщины и ребенка, независимо от возраста. Видел, как в поисках денег перекапывались поля и сносились дома. Друг мой, если бы я поведал тебе обо всем, что вытворяют сборщики налогов, чтобы выжать хотя бы еще немного, ты залился бы слезами! Конфисковывается весь урожай, за исключением самой малости, потребной для пропитания земледельца и его семьи и следующего сева, из стада забирают ровно половину поголовья, лавки и склады подвергаются ограблению. Хуже всего то, что люди, боясь таких бед, привыкают врать и жульничать: ведь в противном случае они вообще всего лишатся.
– И все эти собирающие налоги публиканы римляне?
– Римляне или италики, – сказал купец.
– Италики… – задумчиво протянул Митридат, сожалея о том, что провел целых семь лет жизни, скрываясь в понтийских чащобах; пустившись в путешествие, он раз за разом убеждался, что ему недостает образованности, особенно в области географии и экономики.
– В общем-то, это те же римляне, – пустился в объяснения купец, который тоже не слишком видел разницу. – Они – выходцы из окрестностей Рима, называемых Италией. А так не нахожу между ними различий. Стоит им сойтись вместе, как они переходят на латынь, вместо того, чтобы взяться за ум и поговорить по-гречески. Все они обряжаются в страшно бесформенные туники, какие постыдился бы напялить последний пастух, не имеющие ни одной складки, которая придала бы им изящества, – купец хвастливо указал на собственную тунику, полагая, что ее покрой льстит его тщедушной фигурке.
– А носят ли они тоги? – осведомился Митридат.
– Иногда. По праздникам, а также тогда, когда их вызывает к себе губернатор.
– И италики тоже?
– Чего не знаю, того не знаю, – пожал плечами купец. – Наверное.
Подобные беседы оказывались для Митридата исключительно полезными; на него раз за разом изливали ненависть к публиканам и их наймитам. В провинции Азия существовало еще одно процветающее занятие, на которое также наложили лапу римляне: то было ростовщичество под такие чудовищные проценты, на которые, казалось бы, не должен соглашаться уважающий себя должник и которых не должен взимать кредитор. Как выяснил Митридат, ростовщики, как правило, состояли на службе у собирающих налоги компаний, хотя последние не входили с ними в долю. Митридат пришел к заключению, что для Рима его провинция Азия – жирная курица, которую он ощипывает, не проявляя к ней иного интереса. Они наезжают сюда из Рима и его окрестностей, носящих название Италия, грабят население, а потом возвращаются домой с туго набитыми кошельками, совершенно безразличные к бедам тех, кого они притесняют, – народам дорийской, эолийской и ионийской Азии. Как их за это ненавидят!
После Пергама царь отправился в глубь территории, не имея интереса к области под названием Троада, и очутился на южном побережье Пропонтиды,[68] подле Кизика. Отсюда он пустился вдоль берега Пропонтиды в процветающий вифинский город Прусу, раскинувшийся на склоне огромной заснеженной горы, именуемой Мизийским Олимпом. Обратив внимание на отсутствие у местного населения интереса к хитростям их восьмидесятилетнего царя, он проследовал дальше, в столицу Никомедию, где помещался двор престарелого правителя. Этот город тоже оказался зажиточным и многолюдным; на самом высоком холме, на акрополе, возвышались святилище и дворец.
В этой стране Митридату, разумеется, грозили опасности: ведь вполне вероятной могла быть встреча на улицах Никомедии с человеком, который узнает его, будь то жрец Богини матери Ма или Богини судьбы Тихи или просто путешественник из Синопы. По этой причине Митридат предпочел поменьше высовываться из зловонного постоялого двора, расположенного вдали от городского центра, а при редких вылазках закутывался в полы плаща. Ему хотелось одного: проникнуться настроением народа, измерить температуру его преданности царю Никомеду и определить, насколько яростно он станет сражаться в нескорой еще войне против царя понтийского.
Остальная часть зимы прошла у Митридата в скитаниях между Гераклеей на вифинском побережье Понта Эвксинского и самыми заброшенными краями Фригии и Пафлагонии, где его интересовало все, от состояния дорог, больше смахивающих на тропы, до того, имеются ли там открытые пространства, где можно было бы заниматься земледелием, и насколько образовано население.
В начале лета царь возвратился в Синопу, чувствуя себя могущественным, отомщенным и полным блеска. Сестра и жена Лаодика встретила его радостным лепетом, а вельможи – чрезмерным спокойствием. Дяди Архелай и Диофант были мертвы, кузены Неоптолем и Архелай находились в Киммерии. Подобное положение дел напомнило царю о его уязвимости, что лишило его триумфаторского настроения и заставило подавить желание, водрузившись на троне, побаловать подданных подробным повествованием о путешествии на запад. Вместо этого он, одарив всех мимолетной улыбкой, переспав с Лаодикой (при этом вынудив ее оглашать дворец отчаянными криками) и обойдя всех своих сыновей и дочерей, а также их матерей, затих, ожидая развития событий. Что-то происходило, в этом он не сомневался. Митридат решил не говорить ни слова о своем длительном и загадочном отсутствии и не делиться ни с кем планами на будущее, пока не выяснится, что на самом деле творится в столице.
Вскоре перед ним среди ночи предстал его тесть Гордий – прижимающий палец к губам в призыве не издавать ни звука и объясняющий жестами, что им надо как можно быстрее встретиться на дворцовых укреплениях. Было полнолуние, в воздухе разливалось серебряное мерцание, по морю бежала мелкая рябь, тени казались чернее провалов бездонных пещер, а луна изо всех сил старалась подражать солнцу, но оставалась лишь блеклой пародией на дневное светило. Город, выросший на косе, связывающей берег со скалой, на которой громоздился дворец, мирно спал, не видя снов; человеческое жилье окружали, как оскаленные клыки, зловещие крепостные стены.
Царь и Гордий встретились между двумя крепостными башнями и, стараясь спрятаться от чужих глаз, заговорили так тихо, что голоса их не разбудили бы и прикорнувших в бойницах птиц.
– Лаодика не сомневалась, что уж на сей раз ты не вернешься, властелин, – начал Гордий.
– Вот как? – бесстрастно проговорил царь.
– Три месяца тому назад она завела любовника.
– Кто он?
– Фарнак, твой двоюродный брат, повелитель.
А Лаодика не глупа! Не просто первый встречный, а один из немногих мужчин в роду, имеющих основания надеяться на восхождение на понтийский престол, не опасаясь свержения каким-нибудь повзрослевшим царским отпрыском. Фарнак приходился сыном брату Митридата V и его же сестре. Он был чистокровным претендентом на престол со стороны обоих родителей – безупречная кандидатура!
– Она думает, что я останусь в неведении, – проговорил Митридат.
– Скорее, полагает, что те, кто знает, побоятся проговориться, – сказал Гордий.
– Тогда почему не убоялся ты?
Гордий улыбнулся, блеснув в лунном свете зубами. Мой царь, тебе нет равных! Я понял это в то мгновение, когда впервые увидел тебя.
– Ты будешь вознагражден, Гордий, это я тебе обещаю. – Царь оперся о стену и задумался. Наконец он произнес: – Очень скоро она попытается прикончить меня.
– Согласен, повелитель.
– Сколько у меня в Синопе верных людей?
– Полагаю, что гораздо больше, чем у нее. Но она – женщина, мой царь, а значит, превзойдет жестокостью и бесчестностью любого мужчину. Кто же станет ей доверять? Те, что пошли за ней, надеются, что будут осыпаны милостями, но ожидают их скорее от Фарнака. Думаю, они ждут, что Фарнак, усевшись на трон, убьет ее. Однако большинство придворных устояло против ее уговоров.
– Отлично! Поручаю тебе, Гордий, предупредить верных мне людей о том, что происходит. Пусть будут наготове в любое время дня и ночи.
– Что ты думаешь предпринять?
– Пусть эта свинья попробует убить меня! Я знаю ее, она ведь моя сестра. Она не прибегнет к кинжалу или стреле, выпущенной из лука. Яд – вот ее оружие! Причем не из тех ядов, что убивают сразу: ей захочется причинить мне побольше страданий.
О, повелитель, молю тебя: позволь немедля схватить ее и Фарнака! – страстно зашептал Гордий. – Яд – столь вероломное средство! Вдруг, невзирая на все предосторожности, она обманом вынудит тебя проглотить болиголов или подложит в твое ложе гадюку? Прошу, дай мне схватить их без промедления! Так будет проще. Но царь лишь покачал головой.
– Мне необходимы доказательства, Гордий. Пускай попытается меня отравить. Пускай прибегнет к ядовитому растению, грибу или рептилии, наилучшим образом отвечающей ее наклонностям, пусть покусится на меня.
– Царь, царь! – в ужасе вскричал Гордий.
– Беспокоиться совершенно не о чем, Гордий, – спокойствие Митридата оставалось непоколебимым, в голосе его не чувствовалось страха. – Никто не знает – даже Лаодика, – что за те семь лет, что я скрывался от материнской мести, я приобрел невосприимчивость к любым ядам, какие только известны людям, а также к тем, о которых пока неведомо никому, кроме меня. Я – величайший в мире знаток ядов и могу заявить об этом без ложной скромности. Думаешь, все покрывающие меня шрамы нанесены оружием? Нет, я наносил их себе сам, дабы обрести уверенность, что ни одному из моих родичей не удастся избавиться от меня простейшим способом – с помощью яда.
– И все это – в столь юном возрасте!
– Лучше остаться живым, чтобы дожить до старости, – вот мой девиз! Меня никто не сможет лишить трона!
– Но как же ты добился невосприимчивости к ядам, государь?
– Возьмем для примера египетскую кобру, – начал объяснять царь, питавший пристрастие к этой теме. Она представляет собой широкий белый капюшон и маленькую зловредную головку. Я собирал их в коробку, чтобы они кусали меня, но начинал с самых маленьких. Так я дошел до самой огромной – чудовища невероятной длины и толщиной с мою руку. Сколько последняя ни кусала меня, плохо мне не было! Так же я поступал с гадюками и гюрзами, скорпионами и тарантулами. Потом я перешел на яды: болиголов, аконит, мандрагора, толченые вишневые косточки, смеси из горьких ядов и корней, самые страшные грибы, в том числе мухоморы – да, Гордий, я все перепробовал! Я начинал с мельчайших капелек и постепенно увеличивал дозу, пока не дошел до состояния, когда даже полная чаша смертоносного яда не стала для меня совершенно безвредной. Я до сих пор поддерживаю эту невосприимчивость к ядам: продолжаю их принимать и подвергаться змеиным укусам. Не брезгую и противоядиями. – Митридат тихонько рассмеялся. – Так что пусть Лаодика покажет, на что способна! Убить меня ей все равно не удастся.
Покушение не заставило себя ждать. Это произошло на торжественном пиршестве в честь благополучного возвращения царя. На него был приглашен весь двор, поэтому пришлось освободить и заставить ложами большую тронную залу; стены и колонны украсили гирляндами цветов, а пол усыпали цветочными лепестками. На пиру играли лучшие музыканты Синопы, труппа странствующих греческих актеров представляла эврипидову «Электру»; из Амиса, что на берегу Понта Эвксинского, была приглашена знаменитая танцовщица Анаис Низибская.
В былые времена понтийские правители усаживали гостей за столы, подобно своим фракийским предкам. Однако впоследствии и здесь восторжествовала греческая традиция возлежать на пиру, поскольку это позволяло понтийцам воображать себя законченными продуктами греческой культуры, полностью эллинизированными монархами.
Насколько тонок на самом деле этот культурный слой, стало видно с первой минуты: придворные, едва войдя в тронную залу, простирались перед своим повелителем ниц. Дополнительное свидетельство последовало совсем скоро, когда царица Лаодика с неотразимой улыбкой протянула царю золотой скифский кубок, предварительно лизнув его край своим ярко-красным язычком.
– Выпей из моего кубка, муж мой, – мягко, но настойчиво произнесла она.
Митридат без всяких колебаний сделал такой большой глоток, что содержимое кубка сразу уменьшилось наполовину; затем он поставил кубок на стол у своего с Лаодикой ложа. Однако последний глоток вина он задержал во рту и теперь пытался получше распробовать, не спуская с сестры своих изумрудно-зеленых, с карими крапинками, глаз. Потом он нахмурился, но не грозно: то была скорее гримаса задумчивости, быстро сменившаяся широкой улыбкой.
– Dorycnion! – радостно произнес он.
Царица сделалась белой, как полотно. Придворные остолбенели: слово было произнесено во весь голос и пронеслось над притихшими гостями, как удар бича.
Царь покосился влево.
– Гордий! – позвал он.
– Что угодно моему повелителю? – спросил Гордий, проворно покидая свое ложе.
– Подойди и помоги мне.
Лаодика была на четыре года старше своего брата, но очень походила на него внешностью. Этому не приходилось удивляться, так как в их династии братья так часто женились на родных сестрах, что сходство переходило из поколения в поколение. Царица была женщина крупная, но хорошо сложенная. Она весьма заботилась о своей внешности: волосы ее были уложены на греческий манер, зеленовато-карие глаза были подведены, щеки нарумянены, губы накрашены, а нога и руки имели бурый оттенок от хны. Ее лоб пересекала широкая белая лента диадемы, концы которой струились по плечам. Лаодика выглядела законченной царицей и ею намеревалась стать.
Но вот она прочла на лице брата свою судьбу и изогнулась, чтобы вскочить с ложа. Однако она сделала это недостаточно стремительно: он успел схватить ее за руку, которой она пыталась оттолкнуться, и потянул назад; мгновение – и она полусидела, полулежала почти что у брата на руках. Гордий был тут как тут: он опустился на одно колено по другую сторону от нее с уродующей его гримасой торжества. Он знал, какую награду попросит у царя: чтобы его дочь Низа, младшая царская жена, была провозглашена царицей, а ее сын Фарнак – наследником престола вместо сына Лаодики Махара.
Лаодика беспомощно взирала на четверых придворных, которые подвели ее возлюбленного Фарнака к царю, взиравшему на него, казалось, совершенно бесстрастно. Потом царь вспомнил о ней.
– Я не умру, Лаодика, – промолвил он. – Представляешь, эта гадость не вызвала у меня даже тошноты. – Он улыбнулся, откровенно забавляясь. – Зато для того, чтобы убить тебя, яду осталось более, чем достаточно.
Схватив ее за нос пальцами левой руки, царь запрокинул ей голову, и она, задохнувшись, судорожно разинула рот, поскольку ужас лишил ее способности бороться за жизнь. Царь понемногу перелил содержимое прекрасного скифского кубка ей в глотку, заставляя Гордия зажимать ей рот после каждой дозы и ласково поглаживая ей горло, чтобы облегчить глотание. Она не сопротивлялась, полагая борьбу за жизнь ниже своего достоинства: достойная представительница рода Митридатов, она не боялась смерти, особенно в результате попытки завладеть престолом.
Опорожнив кубок, Митридат старательно уложил сестру на ложе, чтобы возлюбленный мог наблюдать за ее страданиями.
– Не вздумай вызвать у себя рвоту, Лаодика, – любезно предупредил ее царь. – Иначе я заставлю тебя выпить все это вторично.
Зал замер в ошеломленном ожидании. Сколько времени оно продолжалось, никто потом не смог бы сказать, кроме самого царя, однако никому и в голову не пришло обратиться к нему с подобным вопросом.
Взирая на своих придворных, мужчин и женщин, царь обратился к ним с поучительной речью, напоминая в этот момент учителя философии, наставляющего подопечных. Для всех присутствующих познания царя в области ядов оказались неожиданностью: молва об этой стороне его личности была обречена на то, чтобы стремительно облететь все Понтийское царство и проникнуть в сопредельные страны; благодаря уточнениям Гордия слова «Митридат» и «яд» навеки приобрели неразрывную связь, войдя в легенду.
– Царица, – разглагольствовал царь, – не могла выбрать ничего лучше, чем dorycnion, именуемый египтянами trychnos. Полководец Александра Великого Птоломей, которому в дальнейшем было суждено стать царем египетским, привез это растение из Индии, где оно, по рассказам, достигает высоты настоящего дерева, тогда как в Египте не превосходит высотой куст; листья его походят на листья полыни. Оно, а также aconiton – непревзойденные яды. Глядя на умирающую царицу, вы заметите, что она будет оставаться в сознании, пока не испустит дух. Личный опыт позволяет мне утверждать, что при этом все чувства ее обострятся, и она будет взирать на мир с гораздо большей проницательностью, нежели в обычном состоянии. Кузен Фарнак, смею тебя уверить, что каждый удар твоего сердца, малейший трепет твоих ресниц, каждый твой вздох, когда ты будешь сострадать ее мучениям, она будет воспринимать, вбирать в себя, куда острее, чем когда-либо прежде. Как жаль, что она больше не сможет вобрать тебя в себя в буквальном смысле, не правда ли? – Покосившись на сестру, он удовлетворенно кивнул. – Смотрите, начинается!
Лаодика не сводила лихорадочного взора с Фарнака, который стоял в окружении стражников, уперев глаза в пол. Никому из присутствующих не суждено было забыть этот ее взгляд, хотя многие и пытались: здесь был и страх, и ужас, и восторг, и печаль – богатейшая, постоянно меняющаяся гамма чувств. Она ничего не говорила, ибо просто не могла произнести ни слова; ее губы медленно растянулись, обнажив крупные желтые зубы, шея и спина изогнулись, да так сильно, что она уперлась затылком в колени с обратной стороны; тело ее стали сотрясать судороги, становившиеся все чаще и сильнее, пока ее голова и все тело не забились о ложе.
– У нее припадок! – сипло произнес Гордий.
– Именно, – пренебрежительно отозвался Митридат. – И припадок этот ее прикончит, вот увидишь. – Он наблюдал за ней с воистину клиническим интересом, поскольку неоднократно подвергался сходным приступам той же силы, однако ни разу не имел удовольствия любоваться этим зрелищем в своем большом серебряном зеркале. – Я питаю надежду, – сообщил он присутствующим, наблюдающим вместе с ним за конвульсиями Лаодики, – создать универсальное противоядие, магический эликсир, способный излечить от отравления любым ядом, будь он растительного, животного, рыбного или минерального происхождения. Для этого я ежедневно выпиваю состав, включающий не менее сотни различных ядов, иначе моя невосприимчивость к ядам непозволительно ослабеет. После этого я выпиваю состав из сотни противоядий. – Обращаясь к Гордию, он добавил: – В противном случае мне становится несколько не по себе.
– Вполне понятно, властелин, – прокаркал Гордий, которого била такая сильная дрожь, что он опасался, как бы царь не заметил этого.
– Осталось недолго, – бросил Митридат.
Он не ошибся. Судороги Лаодики становились все страшнее, ее едва не завязывало узлом. В глазах же ее по-прежнему горело сознание; когда они наконец устало закрылись, все поняли, что наступила смерть. Она так и не взглянула на брата – потому, возможно, что судороги начались в тот момент, когда она смотрела на Фарнака, а потом ее воле уже не подчинялись даже мускулы, управляющие движениями глаз.
– Замечательно! – воскликнул воодушевленный царь и указал подбородком на Фарнака. – А теперь – его!
Никто не осмелился спросить, каким способом надлежит умертвить второго заговорщика, так что смерть Фарнака оказалась более прозаической, нежели смерть его возлюбленной Лаодики: конец его страданиям положило лезвие меча. Все те, кто наблюдал за последними минутами Лаодики, усвоили урок; на жизнь царя Митридата VI после этого не покушались долго, очень долго.
Глава 7
Путешествие из Пессинунта в Никомедию позволило Марию убедиться, что Вифиния весьма богата. Подобно всей Малой Азии, она была очень гористой, однако горы Вифинии, за исключением массива Мизийский Олимп в Прусе, были ниже, округлее и приятнее глазу, чем хребет Тавр. Здесь спокойно протекали многочисленные реки, на полях вызревали хлеба, которых хватало для прокорма населения и армии, а также выплаты дани Риму. Бобовые давали богатый урожай, овцы благоденствовали, овощи и фрукты не переводились. Народ, как заметил Марий, выглядел сытым, довольным и здоровым; все деревни, через которые пролегал путь Мария с семейством, были населенными и зажиточными.
Однако совсем иную картину нарисовал ему царь Никомед II, когда он прибыл в его столицу Никомедию и разместился во дворце на правах почетного гостя. Сам дворец оказался небольшим, но Юлия поспешила уведомить Мария о том, что собранные здесь произведения искусства отличаются высочайшим качеством, дворец выстроен из самых лучших материалов и представляет собой архитектурный шедевр.
– Царь Никомед далеко не беден, – заключила она.
– Увы, – не соглашался царь Никомед, – я очень беден, Гай Марий. Но я властвую в бедной стране, так что иного нельзя ожидать. К тому же Рим не облегчает мне жизнь.
Они сидели на балконе с видом на город; морская гладь была в тот день настолько безмятежна, что в ней, как в зеркале, отражались горы. Очарованному Марию казалось, что Никомедия повисла в воздухе, а плывущие в небе редкие облачка – это вереница осликов, марширующих по лазури залива.
– Что ты хочешь этим сказать, царь? – спросил Марий.
– Возьми для примера позорную историю с Луцием Лицинием Лукуллом, случившуюся пять лет назад, – начал Никомед. – Ранней весной он потребовал, чтобы я выставил два легиона для войны с рабами в Сицилии. – В голосе царя звучало раздражение. – Я объяснял, что у меня нет для него войска, поскольку римские сборщики податей обращают моих подданных в рабство. «Освободи моих подданных, обращенных в рабство, как того требует решение сената, дарующее свободу всем рабам из союзных Риму государств! – воззвал я к нему. – Тогда у меня опять появится армия, а моя страна снова узнает, что такое процветание.» Знаешь, каков был его ответ? Мол, сенат имел в виду рабов из италийских союзнических городов!
– И он прав, – заверил его Марий, вытягивая ноги. – Если бы декрет подразумевал рабов из стран, заключивших с римским народом договор о дружбе и союзе, ты бы получил от сената официальное уведомление на сей счет. – Он устремил на царя проницательный взгляд из-под своих кустистых бровей. – Насколько я помню, ты в итоге нашел для Луция Лициния Лукулла необходимых ему воинов?
– Не в том количестве, как ему хотелось, но все же нашел. Вернее, он сам нашел для себя людей, – отвечал Никомед. – Получив от меня отрицательный ответ, он покинул Никомедию, объехал окрестности и через несколько дней заявил мне, что не наблюдает нехватки мужчин. Я пытался убедить его, что попавшиеся ему на глаза мужчины – сплошь земледельцы, а не солдаты, однако он отмахнулся, заявив, что из земледельцев получаются отменные солдаты, поэтому они вполне сгодятся. Как же мне не горевать, если он забрал семь тысяч душ – сплошь мужчины, на которых зижделась платежеспособность моего царства!
– Год спустя ты получил их назад, – возразил Марий, – к тому же с кошельками, полными денег.
– А как же поля, пустовавшие целый год? – упирался царь. – Год неурожая, да еще при податях, взимаемых Римом, отбрасывает нас на десяток лет назад.
– Что мне непонятно – так это откуда взялись в Вифинии сборщики налогов, – молвил Марий, чувствовавший, что царю становится все труднее доказывать свою правоту. – Ведь Вифиния не является частью римской провинции Азия.
Никомед скорчился.
– Беда в том, Гай Марий, что некоторые мои подданные наделали долгов у римских публиканов из провинции Азия. Сейчас трудные времена.
– Отчего же они так трудны, царь? – не отставал от него Марий. – Мне, напротив, казалось, что ваше благосостояние увеличивается, особенно после завершения войны с рабами в Сицилии. Вы выращиваете много зерна, а могли бы выращивать еще больше. Рим уже много лет покупает зерно по вздутым ценам, особенно в этих краях. На самом деле ни вы, ни наша провинция Азия не в состоянии дать даже половины потребного нам количества. По моему разумению, основная часть идет из земель, принадлежащих понтийскому царю Митридату.
То, что должно было случиться, случилось: безжалостный удар, нанесенный Марием, содрал корку с саднящей раны правителя Вифинии; гной хлынул потоком.
– Митридат! – Царь гневно плюнул и откинулся на троне. – Да, Гай Марий, вот кто – гадина, заползшая в мой сад! Вот кто служит причиной нашего упадка. Я уплатил сотню талантов золотом – а это было ох, как нелегко! – чтобы обеспечить себе в Риме поддержку, когда он запросил статуса друга и союзника римского народа! А сколько денег тратится из года в год, чтобы отражать его подлые посягательства – во много раз больше! Я вынужден постоянно держать наготове армию, чтобы отражать наскоки Митридата. Разве найдется страна, которая могла бы позволить себе такое расточительство?! А что он натворил в Галатии всего три года назад! Резня на пиру! Четыреста вождей кланов сложили головы, съехавшись в Анкиру, так что теперь он владеет всеми странами, окружающими мою землю: Фригией, Галатией, прибрежной Пафлагонией. Помяни мое слово, Гай Марий: если Митридата не остановить теперь, даже Рим станет сожалеть о своем бездействии!
– Тут я с тобой согласен, – молвил Марий. – Однако Анатолия расположена вдали от Рима, и я очень сомневаюсь, что Рим способен осознать опасность здешних событий. Дальновидности хватает лишь у принцепса сената Марка Эмилия Скавра, но он уже стар. В мои намерения входит повстречаться с царем Митридатом и предостеречь его. Потом, когда я вернусь в Рим, я попытаюсь убедить сенат, что к Понту следует отнестись серьезнее.
– Нас ждет трапеза, – сказал Никомед, вставая. – Разговор продолжим потом. О, как приятно говорить с человеком, понимающим твои заботы!
Для Юлии пребывание при дворе восточного правителя оказалось полным открытий. «Мы, римские женщины, непременно должны больше путешествовать! – размышляла она. – Теперь я понимаю, как узок наш кругозор, как глубоко наше невежество во всем, что касается остального мира! Это наверняка отражается на том, как мы воспитываем детей, особенно сыновей.»
Открытием оказалась и первая в ее жизни встреча с монархом, Никомедом II. Она-то воображала, что все цари должны походить на римского патриция в звании консула – величественного, высокомерного, мудрого. Катул Цезарь или принцепс сената Скавр, только занесенные далеко от Рима; Скавр, при его малорослости и лысине, все равно вел себя, как некоронованный властелин.
Но Никомед II опроверг все ее ожидания. Он отличался высоким ростом и, судя во всему, был когда-то весьма тучен, однако преклонные годы лишили его и роста, и веса, и теперь, в восемьдесят с лишним, он был худым и согбенным патриархом со свисающей на шее кожей и дряблыми щеками. Он лишился всех до одного зубов и почти всех волос. Впрочем, все это были признаки физического дряхления, от каковых не застрахованы и римские консулы, достигни они таких преклонных лет, – скажем, Сцевола Авгур. Разница заключалась в характерах и наклонностях.
К примеру, царь Никомед отличался такой неуместной женственной изнеженностью, что, глядя на него, Юлия с трудом сдерживала смех. Он обряжался в длинные невесомые одежды великолепной расцветки, к трапезе выходил в позолоченном парике с завитушками, и никогда не забывал об огромных серьгах, утыканных драгоценностями; лицо у него было размалевано, как у дешевой шлюхи, а голос звучал тонюсеньким фальцетом. Ему не было присуще ни капли величия, но при этом Вифиния находилась под его правлением уже более полувека, причем управлялась железной рукой и не ведала попыток сместить его с трона, которые, казалось бы, должны были предприниматься его сыновьями. Юлии, разглядывающей его и понимающей, что он всю жизнь, с тех пор как стал взрослым, оставался женственен и хрупок, трудно было совместить представшее ее глазам зрелище с тем обстоятельством, что этот человек в нужный момент спокойно избавился от собственного отца и умудряется держать в повиновении любящих его поданных.
Оба его сына находились при дворе, в то время как жен при нем не осталось: царица скончалась годом раньше (она подарила ему старшего сына, названного Никомедом), младшая жена разделила ту же участь (она была матерью младшего царевича, Сократа). Ни Никомед III, ни Сократ уже не могли именоваться молодыми людьми: первому было шестьдесят два года, второму – сорок четыре. Оба были женаты, однако женоподобностью не отставали от папаши. Жена Сократа походила на мышь: она была столь же мелка, так же пряталась по углам и перемещалась шмыгающей походкой; зато жена Никомеда III была крупной, сильной, радушной особой, склонной пошутить и посмеяться вволю. Она родила Никомеду III дочку по имени Низа, которая засиделась в девицах и так и не вышла замуж. Жена Сократа была бесплодна – как, видимо, и ее супруг.
– Этого надо было ожидать, – поделился с Юлией молодой раб, прибиравший в предоставленной ей гостиной. – Сократ вряд ли когда-либо мог толком овладеть женщиной, Что до Низы, то у нее иные наклонности, как у кобыл, но и это неудивительно – достаточно посмотреть на ее лошадиную физиономию.
– Наглец! – сказала Юлия ледяным тоном и в отвращении выгнала молодого слугу за дверь.
Во дворце было полным-полно миловидных молодых людей, главным образом рабов, хотя некоторые как будто находились на вольной службе у царя и его сыновей. Здесь не было недостатка также в мальчиках-прислужниках, превосходивших миловидностью более зрелых юношей. Юлия старалась не думать о том, в чем заключается их главное предназначение, тем более не проводила параллели между ними и Марием-младшим, тоже миловидным, дружелюбным, общительным и как раз входящим в подростковый возраст.
– Гай Марий, приглядывай за сыном! – осторожно попросила она мужа.
– Чтобы он не стал таким же, как эти жеманные создания, отирающиеся вокруг? – Марий усмехнулся. – Не бойся за него, mea vita.[69] Он начеку и всегда сможет отличить извращенца от свиной туши.
– Благодарю за утешение – и за метафору, – с улыбкой молвила Юлия. – Кажется, годы не идут тебе на пользу: ты все так же несдержан на язык, Гай Марий.
– Даже наоборот, – ответил он, не моргнув глазом.
– Именно это я и имела в виду.
– Вот как? Что ж, приму к сведению.
– Тебе еще не надоело здесь? – спросила она с несвойственной ей резкостью.
– Мы пробыли тут всего неделю, – удивленно ответил он. – А что, этот цирк действует на тебя угнетающе?
– Боюсь, что да. Мне всегда хотелось познакомиться с образом жизни царей, но здесь, в Вифинии, я с грустью вспоминаю о Риме. А все дело в сплетнях, взглядах, которыми здесь принято обмениваться. Слуги несносны, а с женщинами из царской семьи у меня нет и не может быть ничего общего. Орадалта так громко кричит, что мне хочется заткнуть уши, а Муза… Очень удачное имя, только по-латыни, в значении «мышь», а не «муза» по-гречески! Словом, Гай Марий, лучше уедем, как только ты сочтешь возможным, – я буду тебе весьма признательна! – В этот момент Юлия ничем не отличалась от любой властной римской матроны.
– Прямо сейчас и уедем, – обнадежил ее Гай Марий жизнерадостным голосом и извлек из складок тоги свиток. – Это письмо следовало за мной от самого Галикарнаса и наконец-то настигло. От Публия Рутилия Руфа – догадайся, где он сейчас?
– В провинции Азия?
– Точнее, в Пергаме. В этом году там губернатором Квинт Муций Сцевола, а Публий Рутилий при нем легатом, – Марий весело помахал свитком. – Полагаю, что и губернатор, и его легат будут в восторге, если мы к ним пожалуем. Вернее, были бы в восторге, если бы это случилось несколько месяцев назад: письмо-то мы должны были получить еще весной! Теперь же они и подавно истосковались по компании!
– Я наслышана о Квинте Муции Сцеволе как об адвокате, – сказала Юлия, – а так совершенно его не знаю.
– Я тоже с ним толком не знаком, а знаю лишь немногим больше того, что он неразлучен со своим двоюродным братом Крассом Оратором. Впрочем, чего удивляться, что я с ним почти не знаком: ведь ему всего-то сорок лет.
Старый Никомед воображал, что гости пробудут у него не меньше месяца, поэтому был не слишком рад их отъезду. Впрочем, Марий был не очень подходящей компанией для такого недалекого и отжившего свое ископаемого, как Никомед II. Не обращая внимания на мольбы царя, они, пройдя узким проливом Геллеспонт, вышли в Эгейское море, где паруса их судна наполнил свежий ветер.
Возле устья реки Кайк корабль прошел некоторое расстояние в глубь суши и достиг Пергама; именно так можно было суметь рассмотреть чудесный город, вознесшийся на акрополе и окруженный высокими горами.
И Квинт Муций Сцевола, и Публий Рутилий Руф оказались на месте, но судьбе было угодно, чтобы Марий и Юлия не познакомились со Сцеволой накоротке, поскольку он торопился в Рим.
– О, как прекрасно провели бы мы вместе время летом, Гай Марий! – вздохнул Сцевола. – Теперь же я уплываю: мне надо добраться до Рима, пока зима не превратит морское путешествие в опасное занятие.
Марий и Рутилий Руф отправились попрощаться со Сцеволой, предоставив Юлии возможность устроиться поудобнее во дворце, который гораздо больше пришелся ей по душе, нежели покои Никомеда II, хотя и здесь ей недоставало женского общества.
Марию не было никакого дела до того, что Юлия скучает в отсутствие подруг, предоставив ее самой себе, он приготовился слушать новости в изложении своего старейшего и преданнейшего друга.
– Первым делом – Рим, – попросил он.
– Начну с поистине замечательной новости, – молвил Публий Рутилий Руф, жмурясь от удовольствия. Как здорово было встретиться с Гаем Марием вдали от дома! – Гай Сервилий Авгур умер в ссылке в конце прошлого года, так что предстоят выборы на освободившееся место в коллегии авгуров. Разумеется, выбрали тебя, Гай Марий!
Марий разинул рот.
– Меня?..
– Именно тебя.
– Мне и в голову не приходило… Почему я?
– Потому что тебя по-прежнему поддерживают многие римляне, как бы ни старались Катул Цезарь и иже с ним. Полагаю, избиратели сочли, что ты заслуживаешь такой чести. Твоя кандидатура была выдвинута всаднической центурией, и ты набрал большинство, благо что закона, запрещающего выбирать отсутствующее лицо, не существует. Не стану утверждать, что твое избрание было благосклонно встречено Поросенком и его компанией, зато Рим в восторге!
Марий вздохнул, не в силах скрыть удовлетворения.
– Что ж, вот новость так новость! Авгур! Я! Значит, и мой сын будет жрецом или авгуром, а дальше и его сыновья. Выходит, я все же прорвался, Публий Рутилий! Мне удалось проникнуть в святая святых Рима – деревенщине-италику без примеси греческой утонченности!
– Вряд ли кто-либо отзывается теперь о тебе в таких выражениях. Тебе следует знать, что смерть Хрюшки стала в некотором смысле вехой. Если бы он был жив, ты вряд ли выиграл бы какие-либо выборы, – рассудительно молвил Публий Рутилий. – И ведь не в том дело, что его autoritas была выше, чем у кого-либо еще, а свита – многочисленнее. Просто его dignitas разбухла донельзя после всех этих схваток на форуме, когда он был цензором. Можно любить или ненавидеть его, но нельзя не признать его беспримерную храбрость. Но, думаю, главная его заслуга в другом: он представлял собой ядро, вокруг которого смогли сплотиться другие. Вернувшись с Родоса, он приложил максимум усилий для твоего низвержения. А что еще ему оставалось делать? Вся его власть и влияние были направлены на одно – твое уничтожение. Смерть его стала, знаешь ли, огромным потрясением. Он так здорово выглядел, когда вернулся! Я не сомневался, что он будет радовать нас еще многие годы. И на тебе!
– Почему у него в гостях оказался Луций Корнелий? – полюбопытствовал Марий.
– Этого никто не знает. Они не были близкими друзьями – в этом мнения сходятся. Луций Корнелий ограничился тем, что сказал: его присутствие было случайным, он вовсе не намеревался ужинать у Хрюшки. Очень странно! Более всего меня поражает то, что Поросенок не нашел в присутствии Луция Корнелия ничего необычного. Я делаю из этого заключение, что Луций Корнелий собирался присоединиться к фракции Хрюшки. – Рутилий Руф нахмурился. – У них с Аврелией вышла серьезная размолвка.
– У Луция Корнелия? Да.
– От кого ты услышал об этом?
– От самой Аврелии.
– Она не объяснила, по какой причине?
– Нет. Просто сказала, что больше не желает видеть Луция Корнелия у себя в доме. Как бы то ни было, вскоре после смерти Хрюшки он отправился в Ближнюю Испанию. Аврелия сообщила мне эту новость только после его отъезда. Наверное, боялась, как бы я не напустился на него, будь он еще в Риме. А в общем-то все это довольно странно, Гай Марий.
Марий, не слишком интересовавшийся личными раздорами между людьми, скорчил рожу и пожал плечами.
– Пусть странно, но это их дело. Какие еще новости?
– Наши консулы провели новый закон, запрещающий человеческие жертвоприношения, – со смехом сообщил Рутилий Руф.
– Что ты сказал?
– Закон, запрещающий человеческие жертвоприношения.
– Чудеса! Ведь принесение в жертву людей давно уже не является частью собственной или приватной жизни в Риме! – Марий с отвращением отмахнулся. – Ерунда какая-то!
– Кажется, когда Ганнибал маршировал взад-вперед по Италии, в Риме принесли в жертву двоих греков и двоих галлов. Впрочем, сомневаюсь, чтобы это имело отношение к новому lex Cornelia Licinia.
– Чем же тогда вызвано его принятие?
– Как ты знаешь, порой мы, римляне, весьма неожиданным способом вносим новую струю в общественную жизнь. По-моему, новый закон относится именно к этой категории. Наверное, его принятие преследует цель оповестить римский форум о том, что убийства, насилие, лишение свободы магистратов отменяются, как и вся прочая противозаконная деятельность, – проговорил Рутилий Руф.
– Гней Помпей Лентул и Публий Лициний Красс представили какие-либо объяснения? – спросил Марий.
– Нет, они просто обнародовали свой закон, а народ его одобрил.
Марий махнул рукой и предложил собеседнику продолжить рассказ.
– Младший брат нашего верховного понтифика, исполняющего в этом году обязанности претора, был отправлен в Сицилию, чтобы быть там правителем. Ходили слухи о новом восстании рабов – ты можешь себе это представить?
– Неужели в Сицилии особенно плохо обращаются с рабами?
– И да, и нет, – задумчиво проговорил Рутилий Руф. – Во-первых, многие тамошние рабы – греки. Хозяин не станет подвергать их дурному обращению, ибо тогда не оберется бед: они очень независимые люди. Мне кажется, что все пираты, захваченные Марком Антонием Оратором, были обращены в рабство на Сицилии для обработки пшеничных полей. Такая работенка им не по нраву. Между прочим, – добавил Рутилий Руф, – Марк Антоний водрузил на своей ораторской трибуне-ростре нос самого большого из уничтоженных им пиратских кораблей. Впечатляющее зрелище!
– Не думал, что там может найтись для этого место. Представляю себе ростру, утыканную корабельными носами!.. – фыркнул Марий. – Ладно, Публий Рутилий, не будем на этом задерживаться. Какие еще события?
– Наш претор Луций Агенобарб посеял на Сицилии панику, молва о которой докатилась даже до провинции Азия. Он пронесся по острову, как ураган! Видимо, он давно не был на Сицилии, раз издал указ, что никто, кроме солдат и вооруженного ополчения, не имеет права носить меч. Никто, естественно, не обратил на указ внимания.
– Зная Домиция Агенобарба, можно утверждать, что это было ошибкой, – усмехнулся Марий.
– Еще какой! Наплевательское отношение к его указу очень рассердило Луция Домиция. Вся Сицилия взвыла от боли! И я очень сомневаюсь, чтобы теперь там были возможны выступления подневольных или свободных людей.
– Да, Домиции Агенобарбы шутить не любят; зато и деятельность их приносит плоды, – сказал Марий. – Это все новости?
– Почти. У нас теперь новые цензоры, которые объявили о намерении провести самую полную за последние десятилетия перепись римских граждан.
– Давно пора. Кто такие?
– Марк Антоний Оратор и твой коллега по консульству, Луций Валерий Флакк. – Рутилий Руф поднялся. – Не прогуляться ли нам, дружище?
Пергам отличался, наверное, самой тщательной планировкой и наибольшей красотой из всех городов мира; Марий был об этом наслышан, а теперь получил возможность удостовериться в этом самостоятельно. Даже в нижней части города, раскинувшейся под акрополем, не было извилистых улочек и жалких лачуг: любое строительство жестко контролировалось и подчинялось непоколебимым правилам. Повсюду, где жили люди, были проложены канализационные трубы, во все жилища подавалась под давлением питьевая вода. Излюбленным материалом здешних строителей был мрамор. Повсюду высились великолепные колоннады, агора[70] поражала простором и качеством окружающих ее статуй, на склоне размещался огромный театр.
Тем не менее в городе и в крепости чувствовалась атмосфера упадка. Порядок, царивший здесь при правлении Атталидов, задумавших Пергам как свою столицу и заботившихся о ее великолепии, остался в прошлом. Люди тоже не выглядели довольными жизнью; некоторые, как заметил Марий, были попросту голодны, чему можно было только удивляться в такой богатой стране.
– Ответственность за эту картину лежит на римских сборщиках налогов, – мрачно прокомментировал ситуацию Публий Рутилий Руф. – Ты и представить себе не можешь, Гай Марий, что мы тут застали с Квинтом Муцием! Провинция Азия долгие годы подвергалась безжалостной эксплуатации и угнетению, а все алчность этих болванов-публиканов! Перво-наперво, Рим требует в свою казну чрезмерно много денег. Сами публиканы тоже не отстают: желая получить доход повыше, они высасывают из провинции Азия все соки. Для них главное – деньги. Вместо того, чтобы переселять римскую бедноту на тучные земли и пускать на приобретение этой общественной земли деньги, получаемые от провинции Азия в качестве налогов, Гай Красс должен был бы послать в провинцию Азия наблюдателей, которые определили бы, какими следует быть налогам. Но нет, Гай Красс об этом и не подумал. Его преемники оказались ничем не лучше его. Сведения, которыми располагают в Риме, – это высосанные из пальца данные комиссии, побывавшей здесь после смерти царя Аттала, то есть тридцать пять лет назад!
– Как жаль, что в свою бытность консулом я всего этого не знал! – печально произнес Марий.
– Дорогой мой Гай Марий, тебе хватало германцев! В те годы о провинции Азия вспоминали в последнюю очередь. Но вообще-то ты прав: назначенная Марием комиссия, прибыв сюда, быстро представила бы реальные цифры и призвала к порядку публиканов. А так публиканы ни с чем не считаются. Провинцией Азия управляют они, а не римские губернаторы!
– Ручаюсь, что в этом году, когда в Пергаме высадились Квинт Муций и Публий Рутилий, публиканы пережили потрясение, – усмехнулся Марий.
– Еще бы! – молвил Рутилий Руф с мечтательной улыбкой. – Их жалобные стоны доносились до самой Александрии. Не говоря уж о Риме… Между нами говоря, именно поэтому Квинт Муций отбыл домой раньше срока.
– Чем конкретно вы тут занимались?
– Наводили порядок в делах провинции и в сборе налогов, – ответил Рутилий Руф.
– С ущербом для казны и сборщиков налогов.
– Совершенно справедливо, – Рутилий Руф повернулся лицом к просторной агоре и указал на пустующий постамент. – Начали мы вот с этого. Здесь прежде возвышалась конная статуя Александра Великого работы самого Лисиппа, считавшаяся самым точным портретом Александра. Знаешь ли ты, куда она переместилась? Во внутренний двор виллы самого Секста Перквициена, самого богатого и невежественного римского всадника! Он – твой ближайший сосед на Капитолии. Забрал, видишь ли, в счет задолженности по налогам! А ведь это – произведение искусства, по стоимости превышающее недоимки в сотни раз! Что могли с ним поделать местные жители? Денег-то у них не было. Стоило Сексту указать на статую, как она была снята с постамента и подарена ему.
– Ее необходимо вернуть, – бросил Марий.
– На это мало надежды, – ответил Рутилий Руф со вздохом сожаления.
– Не за этим ли отправился домой Квинт Муций?
– Если бы так! Нет, перед ним стоит другая задача: не позволить сторонникам публиканов в Риме привлечь нас с ним к суду.
Марий остановился.
– Да ты шутишь!
– Нет, Гай Марий, какие могут быть шутки? Сборщики налогов, орудующие в Азии, обладают в Риме огромным влиянием, особенно в сенате. Мы с Квинтом Муцием нанесли по ним серьезный удар, пытаясь навести в провинции Азия должный порядок, – отвечал Публий Рутилий Руф с пренебрежительной гримасой. – Мы нанесли смертельное оскорбление не только публиканам, но и казне. В сенате найдутся люди, способные заткнуть уши, когда до них доносится визг сборщиков налогов, но казна затыкать уши не намерена. С точки зрения казначейства, любой губернатор, уменьшающий поступление денег в казну, – предатель. Можешь мне поверить, Гай Марий, прочитав последнее письмо от своего двоюродного братца Красса Оратора, Квинт Муций сделался краснее собственной тоги! Там говорилось, что в сенате вынашивается план лишить его проконсульских полномочий и отдать под суд за растрату и измену. Вот он и заторопился домой, оставив управление на меня, пока не явятся в будущем году те, кто меня сменит.
На обратном пути к губернаторскому дворцу Гай Марий заметил, как тепло и уважительно приветствуют Публия Рутилия встречные прохожие.
– Да тебя здесь любят! – воскликнул он, без особого, впрочем, удивления.
– Квинта Муция здесь любят еще больше. Мы внесли в их жизнь значительные перемены: они впервые увидели за работой истинных римлян. Я при всем желании не могу осуждать их за ненависть, которую у них вызывает Рим и римляне. Они – наши жертвы, мы немало поиздевались над ними. Поэтому, когда Квинт Муций снизил налоги до цифры, сочтенной им и мной приемлемой, и положил конец грабежу, который здесь учиняли многие публиканы, местные жители буквально плясали на улицах! Пергам проголосовал за то, чтобы посвятить Квинту Муцию ежегодный фестиваль; то же самое сделали в Смирне и Эфесе. Сперва нас засыпали дарами, между прочим очень ценными: произведениями искусства, драгоценностями, коврами. Мы отсылали все это обратно, а нам упорно возвращали. В конце концов мы были вынуждены запретить им входить в дворцовые ворота.
– Способен ли Квинт Муций убедить сенат, что прав он, а не публиканы? – спросил Марий.
– А ты как думаешь?
Марий задумался; ответ не заставил бы себя ждать, посвяти он большую часть своей римской карьеры Риму, а не сражениям.
– Полагаю, его ждет успех, – решил он. – Его репутация безупречна, и это повлияет на отношение к нему многих заднескамеечников, которые в иной ситуации были бы склонны поддержать публиканов, а в их лице – казначейство. Кроме того, он потрясет палату великолепной речью. В его защиту выступит Красс Оратор, что еще больше поднимет его шансы.
– И я того же мнения. Однако он с большим сожалением расставался с провинцией. Вряд ли у него будет впоследствии дело, которое принесет ему столько же удовольствия, как работа здесь. Он очень обстоятелен и щепетилен, а по части организаторского таланта ему вообще нет равных. Моя роль заключалась в сборе сведений по всем районам провинции, а его – в принятии окончательных решений на основании предоставляемых мною фактов. В итоге в провинции Азия впервые за тридцать пять лет были реально определены суммы налогообложения, и казначейство не имеет оснований требовать большего.
– Естественно, ведь до появления консула решения губернатора имеют приоритет перед любой директивой Рима, – кивнул Марий. – Однако вы покусились не только на казначейство, но и на цензоров, к тому же публиканы вместе с казначейством будут ссылаться на законность имеющихся контрактов. С появлением новых цензоров придется перезаключать контракты. Вам удалось вовремя переправить в Рим свои выкладки, чтобы они нашли отражение в новых контрактах?
– К несчастью, нет, – сознался Рутилий Руф. – Вот тебе еще одна причина, почему Квинту Муцию пришлось поспешно отбыть домой. Он полагает, что сможет оказать достаточно влияния именно на двоих действующих цензоров, чтобы они отозвали контракты по провинции Азия и настояли на их пересмотре.
– Что ж, публиканов это не слишком встревожит – при условии, что казначейство согласится урезать собственную доходную часть, – сказал Марий. – Предсказываю, что у Квинта Муция будет больше хлопот с казначейством, чем со сборщиками налогов. В конце концов публиканам будет проще получать хорошую прибыль, если им не надо будет более отдавать в казну заоблачных сумм, не так ли?
– Именно так, – кивнул Рутилий Руф. – Это-то и питает наши надежды: главное, чтобы Квинт Муций убедил упрямых сенаторов и трибунов казначейства, что Рим не должен требовать от провинции Азия столь много.
– Кто, по-твоему, поднимет самый отчаянный крик?
– Перво-наперво – Секст Перквиний. Он все равно будет огребать немалую прибыль, однако ему придется расстаться с шедеврами искусства, которые он прихватывал в счет недоимок, если местное население получит возможность полностью выплачивать налоги. Дальше – кое-кто из ведущих сенаторов, давно подкупленных всадниками и, подобно им, перехватывающих порой бесценные произведения искусства. Скажем, Гней Домниций Агенобарб, верховный понтифик, Катул Цезарь, Поросенок – это уж точно. Спицион Назика. Кое-кто из Лициниев Крассов, только не Оратор.
– А наш принцепс сената?
– Думаю, Скавр выступит в поддержку Квинта Муция. Во всяком случае, мы с Муцием возлагаем на это главную надежду. Давай отдадим Скавру должное: он – римлянин старой закалки. – Рутилий Руф захихикал. – Кроме того, все его клиенты находятся сейчас в Цизальпийской Галлии, поэтому у него нет личной заинтересованности в провинции Азия; просто он любит поиграть в вершителя судеб. Сбор налогов? Какая проза! К тому же он не коллекционирует предметов искусства.
Оставив осчастливленного встречей Публия Рутилия Руфа в губернаторском дворце (ибо тот отказался покинуть это обиталище), Гай Марий перевез семейство в виллу в Галикарнасе, где они успешно провели зиму, время от времени наведываясь ради развлечения на Родос.
Возможностью добраться из Галикарнаса в Тарс по морю они были обязаны усилиям Марка Антония Оратора, который положил конец – во всяком случае, на какое-то время – рейдам пиратов Памфилии и Киликии. Прежде сама мысль о морском путешествии казалась верхом безумия, поскольку из всех видов добычи пираты отдавали наибольшее предпочтение римским сенаторам, особенно таким знатным, как Гай Марий: за него можно было бы потребовать выкуп в двадцать-тридцать талантов серебром.
Корабль следовал береговой линии, и плавание заняло месяц. Ликийские города с радостью оказывали гостеприимство Марию и его семье; столь же радушен был и большой город Атталия в Памфилии. Марию еще никогда, даже во время путешествия в Дальнюю Галлию, не приходилось наблюдать столь высоких гор, подходящих вплотную к морю: их заснеженные верхушки подпирали небо, склоны же омывались волнами.
Великолепны были также здешние нетронутые сосновые леса: на Кипре, лежащем неподалеку, хватало древесины, чтобы снабжать всю акваторию, в том числе Египет. Дни шли, а киликийскому побережью все не было конца. Марий понимал, почему здесь еще недавно процветало пиратство: береговая линия была испещрена узкими заливами и гротами. Пиратская столица Корацезий так отменно отвечала этому своему назначению, что казалась даром небес: островок, на котором высилась главная крепость, был почти полностью окружен морем. Антоний завладел им с помощью изменников, выдавших ему крепость; глядя на неприступные скалы, Марий ломал голову, как можно было взять это место силой оружия.
Наконец они достигли Тарса, расположенного в нескольких милях вверх по течению безмятежной реки Сидн, что обеспечивало безопасность города, но не мешало ему быть портом. Город был обнесен мощной крепостной стеной. Знатных гостей разместили во дворце. Весна в этой части Малой Азии наступает рано, поэтому в Тарсе их встретила жара; Юлия не уставала намекать, что не желает торчать на такой сковородке, когда Марий начнет свое странствие в глубь Каппадокии.
Под конец зимы они получили в Галикарнасе письмо от царя Каппадокии Ариарата VII, обещавшего лично пожаловать в Тарс в конце марта; царь писал, что будет горд предоставившейся возможности эскортировать Гая Мария из Тарса в Эзебию Мазаку. Зная, что молодой царь будет его ждать, Марий все больше нервничал, видя, как затягивается плавание, однако не мог отказать Юлии в удовольствии сойти на сушу то в одной, то в другой очаровательной бухте, чтобы немного размяться и поплавать. Однако, хотя они достигли Тарса только в середине апреля, царя там все еще не было, и никто не знал, где он.
Гонцы, посланные в Мазаку, так и не помогли найти объяснение. Мария охватило беспокойство. Впрочем, он скрывал свою тревогу от Юлии и Мария-младшего, что еще больше осложнило его положение, когда Юлия усилила свой нажим, прося взять ее в Каппадокию. Для него было очевидно, что он не может пойти ей навстречу, но и оставить ее здесь, чтобы она жарилась на летнем солнце, было так же немыслимо. Положение усугублялось незавидной ролью Киликии в этой части мира. Когда-то страна принадлежала Египту, потом она перешла к Сирии, а затем впала в запустение. Именно тогда здесь стали насаждать свои порядки пираты, которые добрались даже до плодородных равнин Педии к востоку от Тарса.
Сирийская династия Селевкидов истощала свои силы в войнах между братьями, а также между царями и претендентами на царский престол. В тот момент в Северной Сирии было сразу два царя: Антиох Грип и Антиох Цизисен, так занятые борьбой за Антиохию и Дамаск, что уже многие годы не обращали никакого внимания на положение царства. В результате иудеи, идумеи и набатеи основали на юге территории независимые царства, а Северная Киликия была забыта.
Когда Марк Антоний Оратор явился в Тарс с намерением основать здесь свою базу, он нашел Киликию вполне готовой перейти под римское управление и, будучи наделенным всеми необходимыми полномочиями, объявил страну зависимой от Рима провинцией. Правда, после его отъезда ему на смену так и не прислали губернатора, так что Киликия в очередной раз осталась без хозяев. Греческие города, численность населения которых позволяла им поддерживать хозяйство на плаву, не знали бед; к таковым относился и Тарс. Однако между ними лежали обширные пространства, где не правил никто; здесь орудовали местные тираны, хотя простой люд полагал, что подчиняется Риму. Марий быстро пришел к выводу, что здесь скоро опять восторжествуют пираты. Пока же местные магистраты с радостью приняли человека, в котором усмотрели нового римского губернатора.
Чем больше затягивалось ожидание вестей от царя Ариарата, тем яснее Марий понимал, что того отвлекли какие-то непредвиденные события в Каппадокии. Главной заботой Мария стали жена и сын. «Теперь мне понятно, почему у нас принято оставлять семью дома!» – ворчал он сквозь зубы. О том, чтобы бросить их в Тарсе, на жаре, чтобы они подхватили какую-нибудь болезнь, не могло идти и речи; столь же невозможно было взять их с собой в Каппадокию. Когда же он подумывал, не отправить ли их назад в Галикарнас, перед его мысленным взором появлялась пиратская цитадель Корацезий, населенная в его воображении приспешниками нового пиратского властелина. Что же делать, что? «Нам ничего не известно об этих краях, – размышлял он, – однако одно ясно: восточные берега Срединного моря остались без руля и без ветрил, и их обязательно накроет буря.»
Подошел к концу май, а от царя Ариарата так и не было ни слуху ни духу. Марий наконец решился.
– Собирайся! – велел он Юлии, хотя минуту назад не предполагал, что его голос прозвучит настолько отрывисто. – Я беру тебя и Мария-младшего с собой, но не в Мазаку. Когда мы поднимемся достаточно высоко в горы, чтобы найти прохладу и более-менее здоровую местность, я оставлю вас с первыми встречными, а сам отправлюсь дальше, в Каппадокию.
Ей хотелось поспорить, но она сдержалась; ей никогда не доводилось видеть Гая Мария на поле боя, но до нее частенько доносились отголоски его военной нетерпимости к противоречиям. Сейчас до нее докатились также отзвуки терзающей его душевной муки.
Спустя два дня они выступили в путь, сопровождаемые отрядом местных ополченцев под командованием молодого грека из Тарса, к которому Марий проникся большой симпатией. Юлия одобрила его выбор. Как впоследствии выяснилось, они не ошиблись. Путешествовать пришлось верхом, поскольку путь лежал через крутой горный перевал, именуемый Киликийскими Воротами. Трясясь на ослике, Юлия думала о том, что великолепие видов способно скрашивать испытываемые ею неудобства. Тропка вилась между отвесных скал, и чем выше они забирались, тем толще становился слой вечных снегов, покрывающий горы. Сейчас было уже трудно поверить, что всего три дня назад она задыхалась в прибрежной духоте; теперь же ей пришлось извлечь из сундуков одежду потеплее. Погода стояла безветренная и солнечная, однако стоило им углубиться в хвойный лес, как холод пробрал их до костей, и они принялись мечтать о том, как выберутся на голые скалы, где бурные водопады сливаются в неистовые потоки, оглашающие затерянные ущелья неумолкающим гулом.
Через четыре дня после отъезда из Тарса восхождение завершилось. В первой же долине Марий увидел стоянку пастухов, поднявшихся с отарами на высокогорные летние пастбища, у которых и оставил Юлию и Мария-младшего, а также проводников-ополченцев. Молодому греку из Тарса по имени Морсим был отдан приказ заботиться о них и нести неусыпный караул. Пастухи, получившие огромную мзду золотом, проявили радушие под стать вознаграждению и поселили Юлию в просторном шатре из шкур.
– Как только я свыкнусь с запахом, я почувствую себя вполне сносно, – сказала она готовому прощаться Марию. – Внутри шатра тепло. Пастухи, кажется, отправились куда-то, чтобы пополнить запас провизии. Езжай и не беспокойся за меня и за Мария-младшего, который, как я догадываюсь, воодушевлен перспективой стать хранителем отар. Морсим прекрасно позаботится о нас. Об одном я сожалею, дорогой мой муж, что мы стали для тебя обузой.
С таким напутствием Гай Марий и отбыл, сопровождаемый всего-навсего двумя рабами и отряженным Морсимом проводником. Сам Морсим имел при расставании такой вид, что нетрудно было догадаться, что он тоже предпочел бы путешествовать с Марием, а не сидеть на одном месте. Согласно прикидке Мария, плато, на котором началось его отдельное от семьи путешествие, лежало на высоте примерно пяти с половиной тысяч футов – не слишком высоко, чтобы опасаться головокружения и головных болей, но и достаточно высоко, чтобы пребывание в седле стало изматывающим занятием. По словам проводника, до Эзебии Мазаки, единственного поселения в глубине Каппадокии, претендующего на именование города, предстоял еще немалый путь.
В тот самый момент, когда крохотный отряд преодолевал водораздел между реками, стекающими в Педийскую Киликию, и реками, питающими могучий Галис, солнце скрылось окончательно, после чего путешествие проходило сквозь стену дождя или в лучшем случае тумана. Замерзший, измученный верховой ездой, не помнящий себя от усталости Марий час за часом трясся с беспомощно болтающимися ногами, способный лишь на то, чтобы благодарить судьбу за выносливость своих привыкших к дальним верховым рейдам ляжек.
Солнце показалось из-за туч только на третий день. Раскинувшиеся перед путниками необъятные равнины казались идеальным местом для выпаса овец и коров: их травяной покров отличался густотой, лесов же в округе почти не наблюдалось: согласно объяснению проводника, почвы Каппадокии не благоприятствуют произрастанию лесов, зато распаханная земля родит чудесные хлеба.
– Тогда почему здесь не пашут? – спросил его Марий. Проводник пожал плечами.
– Местные жители обеспечивают съестным себя, а также продают кое-какие излишки жителям долины Галиса, к которым наведываются по реке. В Киликии же они не могут продавать плоды своего труда, поскольку туда слишком трудно добираться. Да и зачем им такие заботы? Они сыты и всем довольны.
Это была единственная беседа между Марием и проводником за время пути; даже устроившись на ночлег в покрытом шкурами шатре кочующих пастухов или в саманной лачуге затерянной деревушки, они почти не разговаривали. Перед ними по-прежнему громоздились горы: они то отдалялись, то приближались, однако казались неизменно громадными и заснеженными.
Но вот проводник объявил, что до Мазаки осталось всего четыреста стадий[71] (Марий мигом перевел эту греческую меру расстояния в римские мили: их оказалось 50). Это произошло на пороге столь необычайной местности, что Марий пожалел, что с ним нет Юлии. Плато было изрезано здесь извилистыми ущельями, в которых вздымались конические башенки, словно любовно вылепленные из разноцветной глины; все вместе напоминало гигантскую игровую площадку обезумевшего дитя-великана. Кое-где башни были увенчаны плоскими камнями, которые, как казалось Марию, раскачиваются на ветру – таким неустойчивым было их положение на шпилях конических башен. И – о, чудо из чудес! – его глаза стали различать в некоторых из этих замысловатых сооружений, выдуманных самой природой, окна и двери.
– Поэтому ты и не видишь вокруг деревень, – объяснил проводник. – Здесь, на высоте, холодный климат и короткое лето. Вот жители и поселились внутри этих каменных башен. Летом они наслаждаются прохладой, зимой – теплом. Стоит ли самим громоздить дома, если Великая богиня Ма уже позаботилась об этом?
– И давно они живут внутри этих скал? – спросил пораженный Марий.
Проводник испытывал затруднения с точным ответом.
– С тех пор как здесь появились люди, – неопределенно ответил он. – Не меньше. У нас в Киликии говаривают, что люди пришли к нам из Каппадокии и сперва жили таким же способом.
Они трусили по ущельям, объезжая башни, когда Марий впервые увидел эту гору. Она возвышалась в гордом одиночестве – наибольшая вершина из всех, какие ему доводилось видеть: выше греческого Олимпа, выше любого пика Альп, окружающих Италийскую Галлию. Это была коническая громадина с коническими же вершинами поменьше по бокам; при взгляде на нее делалось больно глазам – так сверкала заснеженная верхушка горы на фоне безоблачного неба. Марий отлично знал, что это – гора, называемая греками Аргей,[72] которую видели считанные выходцы с запада. Знал он и то, что у ее подножья раскинулся единственный город Каппадокии под названием Эзебия Мазака, царская столица.
К несчастью, Марий приближался к горе с запада, из Киликии, то есть не с той стороны, откуда открывался наиболее захватывающий вид. Мазака лежала на северном склоне, ближе к Галису, великой бурой реке Центральной Анатолии, представлявшей для города наилучшую связь с внешним миром.
Лишь после полудня взору Мария предстали сгрудившиеся под защитой горы здания; он уже готов был испустить вздох облегчения, когда обнаружил, что подъезжает к полю брани. Охватившие его чувства он и сам не сумел бы описать. Ехать по месту, где совсем недавно сражались и гибли тысячами воины, не имея ни малейшего понятия о сражении и даже, говоря откровенно, особого к нему интереса! Впервые в жизни он, Гай Марий, победитель Нумидии и германцев, находился на поле сражения в качестве праздного соглядатая!
Измученный путешествием, весь избитый и почти бездыханный, он приближался к небольшому городу, глазея по сторонам без лишнего воодушевления. Никто не пытался убрать с места побоища жалкие останки; повсюду валялись, разлагаясь, трупы, лишенные доспехов и даже одежды. Зато воздух наполняло невиданное количество мух; негостеприимно прохладный воздух оказался здесь благом: трупное зловоние на холоде не было таким уж невыносимым. Проводник утирал слезы, обоих рабов тошнило, один лишь Гай Марий ехал себе вперед, словно не замечая страшной картины, и выискивал взглядом лагерь победоносной армии. Ожидание длилось недолго: лагерь раскинулся в двух милях к северо-востоку от места побоища и представлял собой скопище шатров из овечьих шкур под замутненным дымом бесчисленных костров голубым небом.
Митридат – кто же еще? Гай Марий не тешил себя заблуждением, что разбитая армия может принадлежать Митридату. Нет, он – предводитель победоносного войска, поле же усеяно трупами каппадокийских солдат, то есть недавних нищих горцев, кочевников-пастухов, а также – здесь дали себя знать профессиональные навыки Мария – сирийских и греческих наемников. Где сам недомерок-царь? К чему лишние вопросы? Раз он не явился в Тарс и не ответил ни на одно из посылавшихся ему с гонцами писем, то это означает, что он мертв. Мертвы и гонцы.
Другой на месте Гая Мария повернул бы, возможно, своего скакуна в противоположном направлении, уповая на то, что его появление осталось незамеченным. Но Гай Марий был не из робкого десятка. Наконец-то он загнал царя Митридата Евпатора в нору, пускай и не на своем собственном поле! Гай Марий ударил измученного коня пятками, сгорая от нетерпения приблизить долгожданную встречу.
Когда он понял, что не видит ни одного часового и что его приближение осталось никем не замеченным (не только на дальних подступах к лагерю, но и тогда, когда он въехал в город через главные ворота), то сильно удивился. Должно быть, понтийский царь чувствует себя в полной безопасности! Остановив взмыленного коня, он осмотрелся, ожидая, что перед ним предстанет акрополь или подобие крепости; наконец, он заметил на горном склоне сооружение, напоминающее дворец. Судя по всему, оно было сложено из какого-то легкого и мягкого материала, не способного защитить обитателей от пронизывающих зимних ветров, ибо стены покрывала штукатурка, окрашенная в темно-синий цвет; колонны были ярко-красными, а ионические капители – позолоченными.
«Там я его и найду!» – решил Марий и стал взбираться верхом на коне по крутой улочке, приближаясь к обнесенному голубой стеной дворцу, проглядывающему сквозь еще не украсившиеся листвой ветви деревьев. Он подумал, что весна приходит в Каппадокию поздно; молодой царь Ариарат и вовсе не увидит больше весны. Жители Мазаки, как видно, забились в щели, поскольку улицы поражали пустынностью; ворота дворца никто не охранял. Да, царь Митридат и впрямь непоколебимо уверен в себе!
Марий оставил коня и спутников у подножия лестницы, ведущей к бронзовым дверям, украшенным мастерски выполненным барельефом, повествующим об участи Персефоны.[73] У Мария было достаточно времени, чтобы рассмотреть эту древнюю композицию, вызвавшую у него острую неприязнь, пока он ждал, чтобы кто-нибудь отозвался на его настойчивый стук. Наконец, раздался скрип, и одна створка двери приоткрылась.
– Слышу, слышу! – произнес по-гречески старческий голос. – Чего тебе нужно?
Марий боролся с желанием расхохотаться, поэтому ответ его оказался сбивчивым и напрочь лишенным подобающего его положению величия:
– Я – Гай Марий, римский консул. Могу ли я видеть царя Митридата?
– Нет, – ответил древний старец.
– Ждешь ли ты его возвращения?
– Да, до наступления темноты.
– Вот и отлично! – Марий решительно толкнул дверь и оказался в пустом помещении, бывшем прежде, по всей видимости, тронной залой или помещением для торжественных приемов; свита из троих человек, повинуясь его жесту, вошла в дверь за ним следом. – Приюти меня и моих трех спутников. Наши кони стоят у лестницы, их надо отвести в стойло. Мне – горячую ванну. Живо!
Когда по дворцу пронесся слух, что царь возвращается, завернувшийся в тогу Марий вышел в портик дворца и замер в одиночестве на верхней ступеньке. Отсюда ему было видно, как не спеша поднимается к дворцу вереница хорошо вооруженных кавалеристов. На их круглых красных щитах были изображены белый полумесяц и белая восьмиконечная звезда, на их серебряные панцири были наброшены красные плащи, а на остроконечных шлемах вместо перьев или лошадиных хвостов располагалось по золотому полумесяцу с золотой звездочкой.
Отрядом никто не предводительствовал, и среди нескольких сотен всадников было трудно различить царя. «Возможно, он не заботится об охране дворца в свое отсутствие, – подумал Марий, – но себя он бережет – в этом нет сомнений.» Въехав в ворота, отряд задержался у ступеней, издавая чудной звук, всегда отличающий большое количество топчущихся на одном месте неподкованных лошадей. Из этого Марий заключил, что у Понта не хватает кузнецов, чтобы подковать даже боевых коней. Величественная фигура Мария, завернутого в тогу с пурпурной каймой,[74] была хорошо видна снизу.
Всадники расступились, и в образовавшемся проходе появился на крупном гнедом коне сам царь Митридат Евпатор. Пурпурными были и его плащ, и щит, поддерживаемый оруженосцем, на котором красовалась уже изученная Марием эмблема – звезда с полумесяцем. Зато голова царя была обнажена, вернее, вместо шлема на ней оказалась львиная шкура: два львиных клыка едва не впивались царю в лоб, два львиных уха чутко подрагивали у него на макушке, там же, где когда-то сверкали львиные очи, зияли дыры. Из-под золотого панциря царя, украшенного орнаментом, по бокам торчали рукава кольчуги из золотых звеньев, а снизу – крыловидная складчатая юбка. Обут он был в отлично скроенные греческие сапожки из львиной шкуры, расшитые золотой нитью, со свисающими язычками в виде львиных голов с золотыми гривами.
Митридат сошел с коня и посмотрел снизу на Мария. Столь унизительное положение его определенно не устраивало, однако ему хватило ума не заторопиться вверх по лестнице. Тем временем Гай Марий подмечал, что царь – примерно одного с ним роста и таких же пропорций, какие были у Мария в более молодые годы. Красавцем царя нельзя было назвать, однако уродом он тоже не был: у него было квадратное лицо с выступающим подбородком и крупным, довольно бесформенным носом. Волосы у царя были светлые – в этом можно было убедиться, несмотря на львиную шкуру; он был кареглаз, а полные, ярко-красные губы маленького рта свидетельствовали о вспыльчивости и вздорности.
«Ну, что, видел ли ты раньше человека в toga paetexta?» – насмешливо спрашивал Марий царя про себя. Наскоро припомнив историю жизни понтийского властелина, он пришел к выводу, что тот не имел счастья любоваться не только toga paetexta, но и toga alba.[75] Однако царь определенно узнал в Марии римского консула; опыт же подсказывал Марию, что любой, не видевший прежде такого одеяния, должен застыть в восхищении, даже если был знаком с ним по описанию. Значит, видел – но где?
Царь Митридат Евпатор лениво поднялся по ступеням и протянул гостю правую руку в повсеместно принятом жесте, свидетельствующем о мирных намерениях. Рукопожатие состоялось: оба были слишком умны, чтобы превращать первую церемонию в противоборство.
– Гай Марий, – начал царь по-гречески, причем с тем же акцентом, который отличал греческую речь самого Мария, – что за неожиданная радость!
– Мне жаль, царь Митридат, что я не имею возможности приветствовать тебя теми же словами.
– Входи же, входи! – сердечно пригласил царь Мария, обнимая его за плечи и вводя в распахнутую дверь. – Надеюсь, челядь устроила тебя вполне удобно?
– Вполне, благодарю.
Дюжина царских стражников просочились в тронную залу, опередив своего повелителя и Мария; еще дюжина вошла за ними следом. Начался скрупулезный осмотр залы, смахивавший на обыск. Затем половина стражников отправилась рыскать по дворцу, другая же половина осталась при Митридате, не сводя с него глаз. Царь проследовал прямиком к мраморному трону с пурпурной подушкой и, усевшись, щелкнул пальцами, после чего слуги подставили кресло Гаю Марию.
– Предложили ли тебе, чем освежиться? – заботливо осведомился царь.
– Вместо этого я принял ванну, – ответил Марий.
– Тогда перейдем к трапезе?
– Если угодно. Только надо ли перебираться в другое помещение? Надеюсь, тебе достаточно моего общества. Я не возражаю, если мы станем есть сидя.
Между ними был водружен стол, на котором появилось вино и простые кушанья: овощи, огурцы с чесноком, залитые сметаной, рубленая телятина. Царь обошелся без извинений по поводу незамысловатости пищи, а просто набросился на еду. Марий, изголодавшийся за время путешествия, последовал его примеру.
Лишь когда трапеза была завершена, и стол был освобожден от блюд, завязался разговор. За окнами сгущались мирные сумерки, в тронной зале сделалось совершенно темно. Обмирающие от страха слуги заскользили вдоль стен, зажигая светильники; язычки огня оказались слабыми, что объяснялось дурным качеством масла.
– Где царь Ариарат Седьмой? – спросил Марий.
– Мертв, – ответил Митридат, ковыряя в зубах золотой палочкой. – Умер два месяца назад.
– При каких обстоятельствах?
Теперь, находясь совсем рядом с царем, Марий увидел, что глаза у того скорее зеленые, хоть и с карими крапинками, что было, конечно, весьма необычно. Глаза эти сверкнули, потом царь отвел взгляд; когда он снова воззрился на собеседника, в них не было заметно никакой хитрости. «Сейчас я услышу ложь», – решил Марий.
– Смертельная болезнь, – отвечал царь с тяжелым вздохом. – Он умер здесь, во дворце. Меня при этом не было.
– Вблизи города ты принял бой, – напомнил ему Марий.
– Пришлось, – ответил Митридат.
– Чем была вызвана такая необходимость?
– Сирийским претендентом на престол двоюродным братом Селевкидом. В жилах представителей каппадокийской царской династии течет много крови Селевкидов безмятежно объяснил царь.
– Какое отношение это имело к тебе?
– А вот какое: мой тесть – то есть один из моих тестей – каппадокиец, принц Гордий. Моя сестра была матерью покойного Ариарата Седьмого и его младшего брата, который жив и здоров. Этот ее младший сын теперь, естественно, полноправный правитель, а я наблюдаю за тем, что бы Каппадокией правил он, наследственный владыка.
– Я не знал, царь, что у Ариарата Седьмого есть младший брат, – заметил Марий.
– Есть, можешь не сомневаться.
– Расскажи мне подробно, как все происходило.
– В месяц боэдромион, когда я находился в Дастерии, до меня донесся призыв о помощи, поэтому я, мобилизовав армию, выступил в Эзебию Мазаку. Здесь никого не оказалось, царь же был мертв. Младший брат сбежал в страну троглодитов. Я занял город. И тут объявился сирийский претендент на престол со своей армией.
– Как же звали сирийского претендента?
– Селевк, – с готовностью ответил Митридат.
– Что ж, недурное имя для сирийца, претендующего на престол, – заметил Марий.
Однако иронизировать в разговоре с Митридатом было бесполезно. Он почти никогда не смеялся из-за отсутствия чувства юмора, – римского или греческого. Марий решил, что он куда более чужд ему, римлянину, чем нумидийский царь Югурта. Возможно, он не так умен, но зато куда более опасен. Югурта тоже убивал родственников, однако при этом знал, что боги могут призвать его к ответу за его злодеяния. Митридат же возомнил себя богом и не испытывает ни стыда, ни вины. Жаль, что мне так немного известно о нем и о Понте. Рассказы Никомеда здесь не подмога: он воображает, что знает этого человека, но на самом деле это не так.
– Итак, ты принял бой и нанес поражение сирийскому претенденту на каппадокийский престол Селевку, – молвил Марий.
– Верно, – царь фыркнул. – Бедняги! Мы перебили их всех, до последнего человека.
– Это я заметил, – сухо произнес Марий и наклонился вперед. – Скажи мне, царь Митридат, разве в Понте не принято убирать тела убитых с поля боя?
Царь заморгал, поняв, что в словах Мария не содержится комплимента.
– В это время года? Зачем? К лету от них ничего не останется: их смоет вешними водами.
– Понятно, – выпрямив спину, ибо так принято восседать в кресле в Риме, Марий, красующийся в безупречно расправленной тоге, положил ладони на ручки кресла. – Мне бы хотелось взглянуть на царя Ариарата Восьмого – так, видимо, звучит его титул. Возможно ли это, царь?
– Конечно, конечно! – обнадежил его царь и хлопнул в ладоши. – Пошлите за царем и принцем Гордием! – приказал он явившемуся на вызов давешнему древнему старцу. – Повернувшись к Марию, он произнес: – Я всего десять лет назад нашел племянника и принца Гордия у троглодитов – к счастью, живыми и невредимыми.
– Как удачно! – откликнулся Марий.
Вошел принц Гордий; за руку он вел мальчика лет десяти. Самому Гордию было уже за пятьдесят. И мальчик, и он были одеты по греческой моде; оба почтительно застыли у подножия возвышения, на котором восседали Марий с Митридатом.
– Ну, молодой человек, как поживаешь? – обратился Марий к мальчику.
– Хорошо, благодарю, Гай Марий, – ответил ребенок, настолько похожий ликом на царя Митридата, что его можно было принять за портрет Митридата в юные годы.
– Кажется, твой брат мертв?
– Да, Гай Марий. Смертельная болезнь сразила его здесь, во дворце, два месяца назад, – отвечал маленький попугай.
– Так что теперь ты – царь Каппадокии.
– Да, Гай Марий.
– Тебе нравится быть царем?
– Нравится, Гай Марий.
– Тебе достаточно лет, чтобы править?
– Мне помогает дедушка Гордий.
– Дедушка?
Гордий улыбнулся; улыбка получилась не из приятных.
– Для всех я – уже дедушка, Гай Марий, – со вздохом ответил он за мальчика.
– Понятно. Благодарю тебя за аудиенцию, царь Ариарат.
Мальчик и провожатый с изящным поклоном удалились.
– Мой Ариарат – славный мальчуган, – проговорил Митридат тоном нескрываемого удовлетворения.
– Твой Ариарат?
– В метафорическом смысле, Гай Марий.
– Он – вылитый ты с виду.
– Правильно, ведь он – сын моей сестры.
– Мне известно, что в вашем роду приняты родственные браки, – Марий шевельнул бровями, однако этот сигнал, который объяснил бы все лучше всяких слов Луцию Корнелию Сулле, не был понят Митридатом. – Что ж, – сказал тогда Марий, – представляется, что каппадокийские дела вполне утрясены. Из этого, безусловно, следует, что ты уведешь свою армию назад, в Понт.
Царь вздрогнул.
– Боюсь, что нет, Гай Марий. Каппадокия пока еще нетвердо стоит на ногах, к тому же этот мальчик – последний в роду. Лучше будет, если я оставлю армию здесь.
– Нет, лучше бы тебе увести ее домой!
– Этого я сделать не могу.
– Можешь!
Царь затрясся так, что зазвенел его панцирь.
– Ты не вправе диктовать мне, что мне делать, Гай Марий!
– Очень даже вправе, – твердо и спокойно парировал Марий. – Нельзя сказать, чтобы Рим был так уж заинтересован в этом уголке мира, однако если ты будешь держать оккупационные армии в не принадлежащих тебе странах, то могу заверить тебя, царь, что Рим проявит должный интерес и к этим краям. Римские легионеры состоят из римлян, а не из каппадокийских крестьян и сирийских наемников. Уверен, что тебе не хочется встретить здесь римские легионы! Но, если ты не уйдешь восвояси, царь Митридат, не миновать тебе встречи с римскими легионами! Это я тебе гарантирую.
– Ты не можешь этого гарантировать: ты не у дел.
– Я – римский консулар, поэтому могу говорить так – и говорю.
Теперь ярость Митридата вскипела не на шутку; впрочем, Марий не без интереса замечал, что царя обуяла не только ярость, но и страх. «Мы способны держать их в кулаке! – мелькнула у него восторженная мысль. – Они – точь-в-точь робкие зверьки, притворяющиеся свирепыми. Стоит разгадать их игру – и они убегают, поджав хвост и скуля.»
– Я нужен здесь, нужен вместе с моей армией!
– Не нужен. Ступай домой, царь Митридат.
Царь вскочил на ноги, схватившись за эфес меча; дюжина стражей, присутствовавших в зале, придвинулась к возвышению, ожидая приказа.
Я мог бы прямо здесь прикончить тебя, Гай Марий! Собственно, я так, наверное, и поступлю. Я убью тебя, и никто никогда не узнает, что с тобой стало. Я отправлю твой прах домой в большом золотом сосуде, приложив к нему соболезнующее письмо, в котором объясню, что ты умер от внезапной болезни в мазакском дворце.
– Подобно царю Ариарату Седьмому? – Марий говорил, не повышая голоса; он сидел по-прежнему прямо, не ведая страха. – Успокойся, царь! Сядь и вспомни о благоразумии. Ты отлично знаешь, что не можешь расправиться с Гаем Марием. Осмелься ты на это – и Понт с Каппадокией заполонят римские легионы. Это произойдет сразу же, дай только срок доплыть кораблям. – Откашлявшись, он продолжал в непринужденном тоне: – Знаешь ли, нам не доводилось вести толковых войн с тех пор, как мы обратили в бегство три четверти миллиона германских варваров. Вот это был противник так противник! Только не такой богатый, как твой Понт. Трофеи, которые мы наверняка добудем в войне в этой части мира, делают такую войну весьма желанной. Так зачем же толкать нас на это, царь Митридат? Ступай домой!
Внезапно Марий остался в одиночестве: царя как ветром сдуло. Вместе с ним исчезла и его охрана. Гай Марий в задумчивости поднялся из кресла и, выйдя из залы, направился в свои покои. Желудок его был полон простой добротной пищи, именно такой, какой он отдавал предпочтение, а в голове роились интереснейшие вопросы. Он ни секунды не сомневался, что Митридат уведет войско на родину Вопрос в другом: где он видел облаченных в тогу римлян? Тем более – в тогу с пурпурной каймой? Можно было допустить, что царь знал, что его дожидается именно Гай Марий, потому что дряхлый старикан из замка ухитрился его предупредить, однако Марий в этом сомневался. Нет, царь получил оба присланных ему в Амазею письма и с тех пор старательно избегал встречи. Из этого следовало, что Баттак, archigallos из Пессинунта – шпион Митридата.
Следующим утром Марий вскочил ни свет ни заря, торопясь как можно быстрее пуститься в обратный путь в Киликию. Однако опередить понтийского царя ему не удалось царь Понтийский, как доложил Марию дряхлый старик увел свою армию назад, к себе домой.
– А как насчет малолетнего Ариарата Эзеба Филопатора? Он отбыл вместе с царем Митридатом или остался здесь?
– Он здесь, Гай Марий. Отец провозгласил его царем Каппадокийским, поэтому он волей-неволей остался.
– Отец? – резко переспросил Марий.
– Царь Митридат, – с невинным видом ответил ему дряхлый старик.
Вот оно что! Значит, мальчишка – никакой не сын Ариарата VI, а сын самого Митридата! Умно. Впрочем, не слишком.
Провожал Мария Гордий, не жалевший улыбочек и поклонов; малолетнего царя нигде не было видно.
– Значит, тебе выпала участь регента, – молвил Марий, прежде чем взгромоздиться на нового коня, сильно превосходившего ростом того, что доставил его сюда из самого Тарса; скакуны гораздо лучше прежних были теперь и у его слуг.
– Да, до тех пор, пока царь Ариарат Эзеб Филопатор не повзрослеет и не сможет править самостоятельно.
– Филопатор… – задумчиво протянул Марий. – Что означает «отцелюбивый.» Как ты думаешь, будет он скучать по отцу?
Гордий широко раскрыл глаза.
– Скучать по отцу? Но ведь его несчастный отец умер, когда он был еще младенцем!
– Нет, Ариарат Шестой умер слишком давно, чтобы успеть дать жизнь этому мальчику, – возразил Марий. – Я не так глуп, принц Гордий. Потрудись сообщить об этом своему хозяину, царю Митридату. Шепни ему, что мне известно, кому приходится сыном новый каппадокийский царь. И что я не буду спускать с них обоих глаз. – Он занес ногу в стремя. – Насколько я понимаю, ты действительно приходишься дедом этому мальчику, а не всем на свете. Единственная причина, по которой я решил оставить пока все, как есть, заключается в том, что у мальчика хотя бы мать – каппадокийка, то есть твоя дочь.
– Моя дочь – царица Понта, и ее старший сын унаследует трон Митридата. Мне лестно, что этот мальчик будет править у меня на родине. Он – последний в роду, вернее, последней в роду является его мать.
– Ты – не принц крови, Гордий, – презрительно бросил Марий. – Пусть ты каппадокиец, но титул принца ты себе присвоил. Следовательно, твоя дочь – никакая не последняя представительница рода. Лучше передай мое послание царю Митридату.
– Передам, Гай Марий, – ответствовал Гордий, не выказывая признаков обиды.
Марий уже развернул коня, но в последний момент натянул уздечку и обернулся.
– Да, вот еще что! Прибери на поле боя, Гордий! Если вы, сыны Востока, желаете, чтобы к вам относились с уважением, как к цивилизованным людям, то и ведите себя соответствующим образом! После битвы нельзя оставлять гнить несколько тысяч трупов, пускай даже вражеских, не заслуживших ничего, кроме презрения. Здесь нет ни капли смысла с точки зрения военной науки, а есть лишь признак варварства. Насколько я понимаю, именно варваром твой хозяин Митридат и является. Всего хорошего!
Закончив свое напутствие, Гай Марий ускакал прочь, увлекая за собой спутников.
Гордию не было нужды восхищаться отвагой Мария, однако не мог он восхищаться и Митридатом. Поэтому он не испытывал радостного трепета, когда приказывал привести ему коня, чтобы догнать царя, прежде чем тот покинет Мазаку. Возможно, он действительно передаст ему все, до последнего словечка! Посмотрим, как проглотит эту пилюлю Митридат! Дочь Гордия и впрямь была провозглашена царицей Понта, так что ее сын Фарнак считался теперь наследником понтийского престола. Да, для Гордия настали золотые времена, тем более что он – догадка Мария была справедлива – не был принцем из древнего царского рода Каппадокии. Когда малолетний царь, сын Митридата, возмужает и получит право царствовать самостоятельно (естественно, при поддержке папаши), Гордий потребует себе храм-царство Ма в Комане, что в каппадокийской долине в междуречье Сара и Пирама. Там, воплощая собой одновременно жреца и царя, он обретет безопасность, покой, благоденствие и безграничную власть.
Митридата он нагнал на следующий день – тот стоял лагерем на берегу реки Галис неподалеку от Мазаки. Царь услыхал от тестя то, что велел передать Гай Марий, однако не слово в слово. Гордий ограничился рассказом о том, как ему было велено убрать трупы с поля битвы, передавать же остальное буквально счел слишком рискованным для себя. Царь страшно разгневался: он ничего не говорил, а только таращил свои и так слегка выпученные глаза, сжимая и разжимая кулаки.
– Ты расчистил поле? – спросил царь.
Гордий судорожно проглотил слюну, не зная, какой ответ предпочитает услыхать царь. Потом он догадался – и попал впросак.
– Конечно, нет, мой повелитель.
– Тогда что ты здесь делаешь? Немедленно выполняй!
– Но, великий царь, божественный владыка, он при этом обозвал тебя варваром!
– С его точки зрения я действительно варвар, – веско сказал царь. – Более у него не появится шанса называть меня этим именем. Если цивилизованного человека отличает стремление тратить силы на подобное занятие, когда это не диктуется погодой, то так тому и быть: будем расходовать наши силы. Отныне люди, считающие себя цивилизованными, не отыщут в моем поведении ничего, за что меня можно было бы обозвать варваром.
«Подождем, что будет, когда ты совладаешь с гневом, – подумал Гордий, не собираясь делиться с царем своими мыслями. – Гай Марий прав: ты и впрямь варвар, о, повелитель!»
Итак, поле битвы под Эзебией Мазакой было освобождено от трупов, которые предали огненному погребению; пепел их был похоронен под высоким курганом, который, впрочем, делался совершенно незаметным на фоне горы Аргей. Сам же царь Митридат не стал проверять, как исполнено его повеление: отослав армию назад в Понт, он отправился в Армению. Путешествие было необычным: он захватил с собой почти весь свой двор, включая десяток жен, три десятка наложниц и полдюжины старших детей. Караван вытянулся на добрую милю: здесь были и лошади, и повозки, влекомые быками, и носилки, и вьючные мулы. Двигался караван со скоростью улитки, преодолевая за день не более 10–15 миль, зато не делал привалов, сколько женщины послабее здоровьем ни умоляли повелителя отдохнуть денек-другой. Эскортом служила тысяча вооруженных всадников – именно то количество, какому надлежит охранять царское посольство.
Это и было посольство. Новость о том, что в Армении теперь правит новый царь, застала Митридата в самом начале каппадокийской кампании. Ответ его не заставил себя ждать: он послал в Дестерию за женщинами, детьми, вельможами, дарами, одеждой и прочим скарбом – всем тем, что требуется для посольства. Каравану потребовалось без малого два месяца, чтобы выйти на берег Галиса вблизи Мазаки; произошло это как раз тогда, когда до каппадокийской столицы добрался Гай Марий. Отсутствие царя в день прибытия Мария объяснялось тем, что он наносил визит своему странствующему двору, чтобы удостовериться, все ли его повеления исполнены в точности.
Пока что Митридат ничего не знал о новом царе Армении, помимо того, что тот молод, приходится законным сыном старому царю Артабазу, зовется Тиграном и с раннего детства был заложником парфянского царя. «Правитель одного со мной возраста! – окрыленно размышлял Митридат. – Правитель могущественного восточного царства, не имеющий никаких обязательств перед Римом и способный присоединиться к Понту, образовав с нами антиримский союз!»
Армения лежала среди высокогорий, примыкающих к Арарату, и простиралась на восток вплоть до Каспийского, или Гирканского моря; традиционно и географически она была тесно связана с Парфянским царством, властители которого никогда не проявляли интереса к землям, лежащим к западу от реки Евфрат.
Наименее сложный путь лежал вдоль Галиса до его истоков, затем через водораздельный хребет – в небольшое владение Митридата под названием Малая Армения и в верховья Евфрата, далее через еще один хребет к истокам Аракса и вдоль этой реки – к Артаксате, городу на Араксе, служившему Армении столицей. Зимой совершить такое путешествие было бы невозможно, настолько высоки были все здешние горы, однако в начале лета оно доставляло немало удовольствия: в долинах цвели разнообразные цветы – голубой цикорий, желтые примулы и лютики, пламенные маки. Здесь не существовало диких лесов; их заменяли тщательно ухоженные посадки деревьев, используемые на дрова, а также в качестве ветрозащитных полос. Здешнее лето было настолько коротким, что тополя и березы еще не успели одеться листвой, хотя стояло начало июня.
На пути каравана не встречалось городов, не считая Караны, деревень также было совсем немного; даже шатры кочевников почти не попадались на глаза. Из этого следовало, что посольство поступило верно, захватив с собой все необходимое в пути зерно; фрукты и овощи собирались в дороге, мясо же покупалось у встречных пастухов. Митридат поступал мудро: он щедро платил за необходимую его спутникам снедь, в результате чего остался в памяти незамысловатого горного люда справедливым, как бог, и сказочно щедрым.
В Квинктиле они вышли к Араксу, чтобы следовать далее вдоль его извилистого русла. Митридат следил за тем, чтобы местным жителям с лихвой компенсировались все причиняемые караваном неудобства, хотя для переговоров приходилось прибегать к языку жестов, ибо знающие азы греческого жители остались далеко позади, за Евфратом. Царь выслал вперед отряд, который должен был сообщить в Артаксате о его приближении; на подходе к городу с его лица не сходила улыбка, ибо он знал, что это длительное и изнурительное путешествие предпринято далеко не напрасно.
Армянский царь Тигран сам выехал встречать царя Митридата Понтийского на дорогу, за городские стены, окруженный стражами в свисающих до земли кольчугах, вооруженными длинными копьями, со щитами на спинах. Царь Митридат любовался их крупными конями, тоже одетыми в кольчуги. Замечательное зрелище являл собой и повелитель армян, защищенный от солнца зонтиком, стоя правивший шестью парами белых быков, запряженных в золотую колесницу на маленьких колесиках. На царе была великолепная мантия, расшитая драгоценной нитью и сияющая, как огонь, и плащ с короткими рукавами. Голову его венчала высоченная тиара, обхваченная белой лентой диадемы.
Митридат, закованный в золотые доспехи, в своей неизменной львиной шкуре, в греческих сапожках и с усыпанным драгоценными камнями мечом на сверкающей перевязи, соскочил со своего высокого гнедого коня и зашагал к Тиграну с вытянутой для приветствия рукой. Тигран вышел из своей четырехколесной колесницы и протянул гостю обе руки. Руки царей встретились, черные глаза заглянули в зеленые. Так началась дружба, зиждившаяся не только на взаимной приязни. Цари сразу увидели друг в друге союзников. Они вместе зашагали по пыльной дороге к городу.
Тигран оказался светлокож, но темноволос и темноглаз; волосы и борода его отличались невиданной длиной, были тщательно завиты и переплетены золотыми нитями. Митридат готовился к встрече с эллинизированным монархом; Тигран же был совершенно не эллинизирован – скорее, в нем чувствовалось влияние Парфии, отсюда прическа, борода, длинная одежда. К счастью, при этом он блестяще владел греческим языком, в чем от него не отличались всего двое-трое его ближайших вельмож. Остальные придворные, подобно простонародью, пользовались мидийским диалектом.
– Даже в таких сугубо парфянских городах, как Экбатана и Сузы, владение греческим является неотъемлемой частью подлинной образованности, – пояснил царь Тигран, когда он и гость уселись в два царских кресла рядом с золотым армянским троном. – Я не стану оскорблять тебя, усаживаясь выше, чем ты.
– Я пришел заключить с Арменией договор о дружбе и союзе, – провозгласил Митридат.
Беседа текла в обстановке деликатной обходительности, что было не слишком обычно для столь чванливых и властных монархов: это свидетельствовало о том, что оба считают согласие насущной необходимостью. При этом Митридат был, конечно, куда более могуществен, ибо над ним не было сюзерена, и он правил куда более обширными и богатыми землями.
– Мой отец во многом напоминал парфянского царя, – говорил Тигран. – Своих сыновей он убивал одного за другим; я уцелел потому, что был в восьмилетнем возрасте отослан к царю Парфии как заложник. Поэтому когда мой отец заболел, единственным оставшимся в живых сыном оказался я. Армянский посланник вел переговоры с парфянским царем Митридатом о моем освобождении. Однако назначенная им цена была нестерпимо высока: семьдесят армянских долин, все, что лежат вдоль границы между Арменией и Мидийской Атропатеной. Иными словами, моя страна лишилась своих самых плодородных земель. К тому же там протекают золотоносные реки, в которых находят также прекрасный лазурит, бирюзу и черный оникс. Поэтому я поклялся, что Армения вернет себе эти семьдесят долин, а я найду для столицы более подходящее место, чем эта холодная дыра – Артаксата.
– Не Ганнибал ли помог спланировать Артаксату? – спросил Митридат.
– Таково предание, – коротко отозвался Тигран и вновь вернулся к своим грезам об империи. – Я мечтаю расширить пределы Армении до Египта к югу и до Киликии к западу. Я хочу получить доступ к Срединному морю, хочу выйти на торговые пути, хочу иметь более теплые земли, чтобы растить хлеба, хочу, чтобы все граждане моего царства заговорили по-гречески. – Он умолк и облизал губы. – Как ко всему этому относишься ты, Митридат?
– Благосклонно, Тигран, – с легкостью откликнулся царь Понта. – Я бы гарантировал тебе содействие и военную поддержку в достижении твоих целей, если и ты поддержишь меня, когда я двинусь на запад, чтобы отобрать у римлян их провинции в Малой Азии. Забирай Сирию, Коммаген, Осроэну, Софину, Гордиону, Палестину и Набатию. Я же беру Анатолию, Киликию в том числе.
Тигран ни минуты не колебался.
– Когда? – порывисто спросил он. Митридат с улыбкой выпрямился в кресле.
– Тогда, когда римлянам будет некогда, и они не станут обращать на нас внимания, – молвил он. – Мы с тобой молоды, Тигран, а значит, можем позволить себе подождать. Я знаю Рим. Рано или поздно он втянется в какую-нибудь войну на Западе или в Африке. Вот тогда мы и выступим.
Ради скрепления союза Митридат показал Тиграну свою младшую дочь от умерщвленной царицы Лаодики, пятнадцатилетнюю девочку по имени Клеопатра, и предложил ему взять ее в жены. У Армении как раз не было царицы, поэтому сделка оказалась как нельзя более удачной: Клеопатра станет армянской царицей – какое многообещающее событие! Ведь это означало, что внук Митридата унаследует армянский престол. Но, стоило светлоголовой, золотоглазой девочке увидеть своего нареченного, как она зарыдала, испугавшись его чужеземной наружности. Тогда Тигран решился на уступку, достойную удивления, ибо он был воспитан при восточном дворе, где мужчина не мыслился без бороды (своей и искусственной) и кудряшек (своих и искусственных): он сбрил бороду и остриг свои длинные кудри. Невеста обнаружила, что царь – вполне миловидный молодой человек, вложила свою руку в его и улыбнулась. Ослепленный белокожей невестой, Тигран решил, что ему ужасно повезло; видимо, то был последний случай в его жизни, когда ему довелось почувствовать нечто, близкое к умилению.
Глава 8
Гай Марий был несказанно рад, найдя жену с сыном и их малочисленную охрану из Тарса живыми и невредимыми, с удовольствием копирующими образ жизни кочевников-пастухов. Марий-младший успел освоить кое-какие словечки чудного языка, на котором изъяснялись кочевники, и превратился в большого знатока овец.
– Гляди, tata! – воскликнул он, притащив отца туда, где паслась его скромная отара, обещавшая одарить пастуха прекрасной шерстью. Подобрав камешек, мальчик метко бросил его, угодив барану-вожаку в бок; вся отара немедленно перестала щипать траву и покорно улеглась.
– Видишь? Они знают, что так им приказывают лечь. Разве не умные создания?
– Действительно, – согласился Марий, любовно рассматривая своего сына: тот стал сильным и красивым и почернел на солнце. – Ты готов отправиться в путь, сын мой?
Большие серые глаза мальчика наполнились тревогой.
– В путь?
– Нам необходимо без промедления возвратиться в Тарс.
Марий-младший заморгал, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы, еще раз окинул полным обожания взглядом свою отару и глубоко вздохнул.
– Готов, tata.
В самом начале пути Юлия пристроилась на своем ослике к высокому каппадокийскому коню, на котором трусил ее супруг.
– Скажи, что тебя так встревожило? – спросила она. – И почему ты в такой спешке выслал вперед Морсима?
– В Каппадокии произошел переворот, – объяснил Марий. – Царь Митридат усадил на тамошний трон собственного сына, приставив к нему регентом своего тестя. Каппадокийский паренек, который был прежде царем, убит – и я подозреваю, что это дело рук Митридата. Однако ни я, ни Рим, как ни прискорбно, ничего не можем с этим поделать.
– Ты видел настоящего царя, прежде чем он погиб?
– Нет. Зато я видел Митридата.
Юлия поежилась и заглянула мужу в лицо.
– Значит, он был в Мазаке? Как же тебе удалось сбежать?
Марий был немало удивлен.
– Сбежать? У меня не было необходимости спасаться бегством, Юлия. Пускай Митридат вершит судьбами всей восточной части Понта Эвксинского, однако он никогда не посмеет причинить вред Гаю Марию!
– Тогда почему мы так торопимся? – саркастически осведомилась Юлия.
– Чтобы не предоставлять ему возможности вообразить, будто ему под силу причинить Гаю Марию вред, – с ухмылкой отвечал ее супруг.
– А Морсим?
– Боюсь, тут причина совсем прозаическая, meum mel. В Тарсе сейчас стоит несносная жара, поэтому я поручил ему нанять для нас корабль. Мы не станем задерживаться в Тарсе, а сразу выйдем в море. На море и отдохнем. Мы посвятим все лето неспешному изучению киликийского и памфилийского побережья, а также сойдем на берег и поднимемся в горы, чтобы полюбоваться Ольбой. Я знаю, что лишил тебя удовольствия посетить Селевкидову Трахию, но теперь, на обратном пути, у нас есть время, и мы все наверстаем. Поскольку твой род восходит к Энею, тебе следовало бы поприветствовать потомков Тевкра.[76] Еще говорят, что в нагорном Тавре, над Атталеей, лежат чудесные озера. Мы съездим и туда. Тебя устраивает такой план?
– О, да!
Намеченная программа была детально выполнена, поэтому Гай Марий с семейством добрался до Галикарнаса только в январе, сперва изучив побережье, славившееся своими красотами и безлюдьем. Им на пути не попалось ни одного пирата, даже у Корацезия, где Марий не отказал себе в удовольствии забраться на утес, на котором возвышалась древняя пиратская цитадель, чтобы наконец решить задачу ее гипотетического штурма.
В Галикарнасе Юлия и Марий-младший почувствовали себя, как дома: едва ступив на берег, они принялись освежать в памяти местные диковины. Марий же засел за чтение двух писем: одно дошло из Ближней Испании, от Луция Корнелия Суллы, другое написал уже из Рима Публий Рутилий Руф.
Войдя в кабинет, Юлия застала Мария сумрачным и нахмуренным.
– Дурные вести? – догадалась она.
Насупленность мигом уступила место подобию беззаботной гримасы, после чего Марий попытался изобразить воплощение невинности.
– Я бы не назвал эти вести дурными.
– Но есть ли вести по-настоящему добрые?
– Есть. Скажем, те, что сообщает Луций Корнелий: наш подопечный Квинт Серторий завоевал Травяной венок.[77]
Юлия радостно вскрикнула:
– О, Гай Марий, как это чудесно!
– Всего-то в двадцать восемь лет! Настоящий Марий!
– Как он его завоевал? – потребовала подробностей Юлия.
– Спас армию от уничтожения – как же еще? Только этим и можно заслужить corona obsidionalis.
– Оставь свои шутки, Гай Марий. Ты знаешь, что я имею в виду.
– Прошлой зимой его и командуемый им легион отправили в Каастуло для охраны района в качестве подкрепления легиону Публия Лициния Красса в Дальней Испании. Войска Красса взбунтовались, вследствие чего кельтиберы преодолели оборонительные заслоны города. Тут-то наш паренек и покрыл себя славой! Он отстоял город, спас оба легиона и тем завоевал Травяной венок.
– Обязательно сама напишу ему и поздравлю. Интересно, знает ли о его достижениях его мать? Как ты считаешь, он с ней поделится новостью?
– Вряд ли, он слишком застенчив. Лучше напиши Рие об этом сама.
– Обязательно! О чем еще пишет Луций Корнелий?
– Почти ни о чем, – Марий вздохнул. – Он не больно весел. Но в конце концов он и не бывает иным. Он воздает Квинту Серторию должную хвалу, но, подозреваю, он с большей радостью надел бы Травяной венок на собственную голову. Тит Дидий не позволяет ему командовать войсками в деле.
– Бедный Луций Корнелий! Отчего же?
– Он слишком его ценит, – лаконично ответил Марий. – Луций Корнелий – стратег.
– Говорит ли он что-нибудь о германке, жене Квинта Сертория?
– Да, говорит. Она и ребенок живут в большой кельтиберской крепости под названием Оска.
– А как насчет его собственной жены-германки и их близнецов?
– Кто знает? – Марий пожал плечами. – Он их никогда не упоминает.
Наступило молчание; Юлия в задумчивости смотрела в окно. Потом она произнесла:
– Жаль, что это так. Как-то неестественно, правда? Я знаю, что они – не римляне, поэтому он не может привезти их в Рим. Но все же он должен питать к ним хоть какие-то чувства?
Марий предпочел не отвечать на вопрос. Вместо этого он сказал:
– Зато письмо Публия Рутилия пространно и насыщено новостями.
Уловка удалась.
– Оно годится для моих ушей? – с живостью спросила Юлия.
Марий прищелкнул языком.
– Еще как! Особенно заключительная часть.
– Так читай же, Гай Марий, читай!
– «Шлю тебе приветствие из Рима, Гай Марий! Пишу это письмо в Новом Году. Сам Квинт Граний из Путело[78] обещал мне, что письмо настигнет тебя весьма скоро. Надеюсь, что оно застанет тебя в Галикарнасе, если же нет, то все равно ты его рано или поздно получишь.
Тебе доставит радость новость, что Квинт Муций избежал судебного преследования, чем он обязан своему красноречию в сенате, а также речам в его поддержку, произнесенным его кузеном Крассом Оратором и самим принцепсом сената Скавром, который поддержал все действия Квинта Муция и мои в провинции Азия. Как мы и ожидали, справиться с казначейством оказалось куда труднее, чем с публиканами; римский деловой человек всегда действует, исходя из коммерческой целесообразности, когда видит возможность получать прибыль, как это и было в случае с принятыми нами в провинции Азия мерами. Вой подняли главным образом собиратели произведений искусства, особенно тот самый Секст. Статуя Александра, которую он прихватил в Пергаме, странным образом исчезла из его перистиля[79] – потому, возможно, что принцепс сената Скавр использовал его вороватость как главный довод в своих обращениях к собранию. Во всяком случае, казначейство в итоге пошло на попятный, и цензоры скрепя сердце отозвали азиатские контракты. Отныне налогообложение провинции Азия будет ориентировано на цифры, выведенные Квинтом Муцием и мной. При этом у тебя не должно сложиться впечатление, будто все нас простили, публиканы в том числе. Провинцию, где все отлажено, трудно эксплуатировать, а среди сборщиков налогов немало таких, которые не прочь бы еще поэксплуатировать провинцию Азия. Сенат согласился направить для управления провинцией видных деятелей, что поможет удерживать публиканов на поводке.
У нас новые консулы: не кто иные, как Луций Лициний Красс Оратор и мой дорогой Квинт Муций Сцевола. Городским претором – Луций Юлий Цезарь, сменивший выдающегося Нового человека, Марка Геренния. Никогда еще не видел столь любезной избирателям личности, как Марк Геренний, хотя не могу понять, чем он берет. Единственное, что от него требуется, – это показаться им на глаза, и они тут же начинают кричать, что хотят за него голосовать. Это очень не нравилось тому работяге, который старался за тебя, когда был народным трибуном, – я имею в виду Луция Марка Филиппа. Когда в прошлом году состоялся подсчет голосов на выборах претора, Геренний оказался в самом верху, а Филипп – внизу. Среди шести, разумеется. О, сколько было воплей и стонов! В этом году набор далеко не столь интересен. Прошлогодний preator peregrinus, Гай Флакк, привлек к себе внимание тем, что пожаловал римское гражданство жрице Цереры из Велии, некой Каллифане. Рим просто умирает от любопытства. Что же послужило тому причиной, можно только догадываться!
Наши цензоры Антоний Оратор и Луций Флакк, покончив с распределением контрактов (их задача усложнялась деятельностью двух субъектов в провинции Азия, которые не позволяли им торопиться!), взялись за проверку сенаторов и не нашли, в чем их упрекнуть. Затем они набросились на всадников – итог оказался тем же. Теперь они приближаются к полной переписи римлян повсюду в мире, заявляя, что от них не укроется ни одна живая душа.
Взвалив на себя столь повальное обязательство, они установили в Риме на Марсовом поле свою будку. Это что касается Рима. Для Италии они собрали удивительно хорошо организованную армию писцов, чья задача будет заключаться в том, чтобы не обойти вниманием ни одного города на полуострове и всех переписать. Я одобряю эту акцию, хотя меня не все поддерживают. Некоторые утверждают, что старый способ – когда граждане из сельской местности учитывались у duumviri своей округи, а граждане из провинций – у губернаторов – был тоже неплох. Однако Антоний и Флакк настаивают, что их предложение обладает рядом преимуществ. Насколько я понимаю, граждане провинций все равно никуда не денутся от своих губернаторов. Любители старины, естественно, предрекают, что результаты ничем не будут отличаться от прежних.
Теперь новости провинциальной жизни; пускай ты и находишься в тех краях, все равно кое о чем ты мог не услышать. Сирийский царь Антиох VIII, по прозвищу Грип Крючконосый, пал от руки родственника – или дяди, или братца? – в общем, Антиоха IX, прозванного Цизиценом. И вот жена Грипа, Клеопатра Селена Египетская, поспешно выходит замуж за убийцу, Цизицена! Интересно, много ли она рыдала в промежутке, когда еще была вдовой, а потом невестой? Впрочем, из этого известия следует, по крайней мере, что теперь Северная Сирия находится под властью одного царя.
Больше интереса вызвала в Риме новость о смерти одного из Птоломеев – Птоломея Апиона, незаконнорожденного сына ужасного старца Птоломея Египетского, прозванного Пузатым. Он только что умер в Кирене. Если ты помнишь, он был царем Кирены. Однако он не оставил наследника и завещал свое царство Риму! Эта мода пошла от старины Аттала Пергамского. Приятный способ оказаться в конечном счете владыками всего мира, а, Гай Марий? Заиметь все по завещанию.
Очень надеюсь, что в этом году ты наконец-то возвратишься домой. Без тебя в Риме очень скучно, без Хрюшки стало вообще не на кого пожаловаться. Между прочим, прошел весьма любопытный слушок – мол, Хрюшка скончался в результате отравления! Пустил слух не кто иной, как модный лекарь с Палатина Аполлодор Сикул. Его призвали тогда к прихворнувшему Хрюшке. Смерть пациента так его смутила, что он стал требовать вскрытия. Поросенок отказался, его tata Хрюшка был предан огню, а прах погребен в пышной могиле; все это происходило много лун тому назад. Однако наш малорослый сицилийский грек кое-что покумекал и теперь настаивает на версии, будто Хрюшка выпил какой-то мерзкой настойки из толченых персиковых семечек! Поросенок не без оснований заявляет, что ни у кого не могло существовать мотива для убийства его дражайшего папаши, и угрожает, что потащит Аполлодора в суд, если тот не перестанет болтать на каждом перекрестке, что Хрюшка был отравлен. Никто – даже я! – не предполагает, что сам Поросенок мог прикончить своего tata; но кто еще мог на него покуситься, вот вопрос!
Еще кое-что на закуску, и я оставлю тебя в покое. Семейные сплетни, обошедшие весь Рим. Муж моей племянницы, явившийся наконец-то из-за моря и обнаруживший, что его новорожденный сын отъявленно рыжеволос, развелся с ней, обвинив в супружеской неверности!
Подробнее об этом при нашей встрече в Риме. Я принесу жертву Ларам Пермаринским, моля их о твоем благополучном возвращении.»
Отбросив письмо, словно оно обожгло его огнем, Марий взглянул на жену.
– Ну, как тебе новости? – спросил он. – Твой братец Гай развелся с Аврелией из-за ее неверности! По всей видимости, у нее был дружок, причем рыжеволосый! Ого-го! Догадайся, кто отец?
Юлия сидела, разинув рот, не находя, что сказать. Лицо и шея у нее залились яркой краской, губы сделались почти незаметными. Она затрясла головой и произнесла после короткого молчания:
– Это неправда! Это не может быть правдой! Не верю!
– Что делать, если об этом рассказывает ее родной дядя. Вот, взгляни! – Он сунул ей под нос окончание письма Рутилия Руфа.
Она выхватила у него свиток и стала читать сама, медленно складывая буквы в слова; голос ее звучал глухо и неестественно. Лишь прочитав поразительные строки несколько раз, она отложила письмо.
– Речь идет не об Аврелии, – твердо заявила она. – Никогда не поверю, что он пишет об Аврелии.
– О ком же еще? Ярко-рыжие волосы, Юлия! Это – отличительная черта Луция Корнелия Суллы, а не Гая Юлия Цезаря!
– У Публия Рутилия Руфа есть другие племянницы, – упиралась Юлия.
– Знакомые накоротке с Луцием Корнелием? Ведущие самостоятельную жизнь в самых мерзких трущобах Рима?
– Откуда мы знаем? Все возможно.
– Точно так же обитатели Писидии верят в летающих свиней, – съязвил Марий.
– Какое отношение к этой истории имеет самостоятельное проживание в самых мерзких трущобах? – осведомилась Юлия.
– А такое: там интрижка имеет больше шансов остаться незамеченной, – сказал Марий, вконец развеселившись. – До той поры, естественно, пока в фамильное гнездышко не будет подброшен рыжеволосый кукушонок!
– Ты еще злорадствуешь! – с отвращением выкрикнула Юлия. – А я не верю, и все тут! И не поверю. – Тут ее посетила новая мысль. – Кроме всего прочего, он не может подразумевать моего брата Гая. Ему пока не пришел срок возвращаться, а если бы он вернулся, ты бы первым об этом услышал. Ведь он работает там по твоему поручению. – Она угрожающе взглянула на Мария. – Ну, что ты на это скажешь?
– Что его письмо вполне может дожидаться меня в Риме.
– После того, как я предупредила его в своем письме, что мы уезжаем на целых три года? Указав, пускай приблизительно, где мы будем находиться? Брось, Гай Марий! Лучше согласись, что вряд ли речь идет об Аврелии.
– Я соглашусь со всем, чего ты от меня потребуешь, – ответил Марий со смехом. – Но все равно, Юлия, это – Аврелия.
– Я еду домой, – заявила Юлия, порывисто вставая.
– А мне казалось, что ты хочешь повидать Египет…
– Нет, только домой! – повторила Юлия. – Мне все равно, куда отправишься ты, Гай Марий, хотя я бы предпочла, чтобы ты избрал землю Гипербореев.[80] Я, во всяком случае, отправляюсь домой.
Часть II
Глава 1
– Я сам поеду в Смирну, чтобы вернуть свое состояние, – сказал Квинт Сервилий Цепион своему шурину Марку Ливию Друзу, когда они брели домой из римского форума.
Друз остановился, одна его тонкая бровь взлетела вверх.
– О! Ты думаешь, что это будет мудрый поступок? – спросил он и тотчас спохватился, готовый откусить себе свой несдержанный язык.
– В каком смысле, мудрый? – сварливо осведомился Цепион.
Друз поспешил дружески взять Цепиона за правую руку.
– Я имел в виду только то, что сказал, Квинт. Я вовсе не хочу допускать, что твои сокровища в Смирне – это золото Толозы, якобы украденное твоим отцом. Однако факт остается фактом: весь Рим верит в виновность твоего отца, а также в то, что принадлежащие тебе смирнинские сокровища – это золото Толозы. В былые времена, попытавшись вернуть его, ты не заслужил бы ничего, кроме завистливых взглядов и ненависти, способной повредить твоей дальнейшей карьере. Однако сегодня действует lex Servilia Glaucia de repetundis, вот о чем тебе не следовало бы забывать! Прошли времена, когда губернатор мог изымать все, что ему вздумается, не опасаясь за судьбу своего достояния, поскольку оно записано на чужое имя. Закон Главция оговаривает, что деньги, полученные незаконным путем, подлежат изъятию также и у нового владельца, а не только у виновного в злоупотреблении. Дядюшка Луций Тиддлипусс[81] теперь тебе не подмога.
– Вспомни-ка, что закон Главция не имеет обратной силы, – процедил сквозь зубы Цепион.
– С этой загвоздкой вполне справится трибуна, заполненная плебсом в мстительном расположении, скороспелый призыв к плебейскому собранию исправить конкретное несовершенство закона – и ты станешь жертвой обратной силы lex Servilia Glaucia, да еще какой! – твердо проговорил Друз. – Тебе бы стоило, братец Квинт, хорошенько об этом поразмыслить. Мне бы очень не хотелось, чтобы моя сестра и ее дети оказались лишены и paterfamilias,[82] и состояния, а ты провел долгие годы в изгнании в Смирне.
– И почему они прицепились именно к моему отцу? – сердито засопел Цепион. – Взгляни лучше на Метелла Нумидийского! Вернулся восвояси, покрытый славой, тогда как мой бедный отец умер в бессрочной ссылке.
– Мы оба знаем, почему так произошло, – терпеливо ответил Друз, в тысячный раз жалея, что ему достался столь несообразительный родственничек. – Люди, заправляющие на плебейских собраниях, способны простить знатному лицу все, что угодно, особенно по прошествии времени. Беда в том, что золото Толозы было уникальным кладом. И исчезло оно именно тогда, когда за ним надзирал твой отец. А ведь золота там было больше, чем когда-либо хранилось в римской казне! Решив, что его прихватил именно твой отец, люди воспылали к нему ненавистью, не имеющей ни малейшего отношения ни к праву, ни к справедливости, ни к патриотизму. – Он снова зашагал вперед; Цепион последовал за ним. – Подумай же хорошенько, прошу тебя, Квинт! Если ты вернешься с суммой, составляющей процентов десять от стоимости золота Толозы, то весь Рим взвоет: значит, твой отец действительно его присвоил, а ты – наследник.
– А вот и нет! – засмеялся Цепион. – Я все тщательно продумал, Марк. У меня ушли годы на решение этой задачи, и я решил ее, это уж точно!
– Каким же образом? – скептически осведомился Друз.
– Прежде всего, никто, кроме тебя, не будет знать, куда я подевался и чем занимаюсь. Риму – а также Ливий Друзе и Сервилии Цепион – будет известно одно: я в Италийской Галлии за Падом,[83] где проверяю свои владения. Я уже много месяцев твержу, что вынужден этим заняться; никто не удивится и не станет меня выслеживать. С какой стати волноваться, раз я столько разглагольствовал о своих планах основать городки, где в кузницах будут изготовлять все, что угодно, от плугов до кольчуг? Поскольку меня будет интересовать исключительно правовая сторона проекта, никто не подумает подвергнуть критике злоупотребление сенаторской должностью. Заправлять мастерскими будут другие – с меня достаточно владения городами!
Речь Цепиона была настолько пылкой, что Друз (который многое пропустил мимо ушей, потому что почти не слушал шурина) уставился на него в изумлении.
– Можно подумать, что твое решение серьезно, – молвил он.
– Еще как! Города с плавильнями – только часть проектов, в которые я хочу вложить свои деньги из Смирны. Причем капиталовложения я собираюсь делать на римских территориях, а не в самом Риме, чтобы мои деньги не шли на обогащение финансовых учреждений города. Не думаю, чтобы казначейство проявило достаточную расторопность, чтобы выяснить, во что и как я вкладываю средства вдали от города Рима, – сказал Цепион.
Друз был еще более поражен.
– Квинт Сервилий, я попросту сражен! Я и подумать не мог, что ты настолько коварен!
– Я подозревал, каким будет твое впечатление, – ответил Цепион и все испортил, добавив: – Должен признаться, что незадолго до смерти мой отец прислал мне письмо с наставлениями, как следует поступить. В Смирне меня ждут громадные деньги.
– Могу себе представить, – сухо бросил Друз.
– Но это – не золото Толозы! – вскричал Цепион, отмахиваясь. – Это достояние отца и матери. Отец был достаточно предусмотрителен, чтобы перевести деньги, прежде чем его осудили, несмотря на козни этого чванливого cunnus Норбана, пытавшегося ему в этом воспрепятствовать, бросив отца в тюрьму сразу после суда, еще до того, как его отправили в ссылку. Часть денег постепенно вернулась в Рим, однако не так много, чтобы вызвать лишнее любопытство. Вот почему я, как тебе известно, по сей день живу вполне скромно.
– Да, кому, как не мне, знать об этом! – откликнулся Друз, дававший приют шурину со всем его семейством с тех самых пор, как Цепиону-старшему был оглашен приговор. – Кое-что меня, правда, озадачивает. Почему бы тебе не оставить состояние в Смирне?
– Нельзя, – поспешно ответил Цепион. – Отец предупреждал, что оно не останется навечно неприкосновенным ни в Смирне, ни в любом другом городе провинции Азия, где банкирское дело ведется по правилам. По его словам, нам не годится ни Кос, ни даже Родос. Из-за сборщиков налогов там все питают к Риму лютую ненависть. Отец считал, что рано или поздно против нас восстанет вся провинция.
– Пусть восстает, мы быстро овладеем ею снова, – отмахнулся Друз.
– Знаю, знаю! Но неужели ты считаешь, что во время восстания все золото, серебро, монеты и сокровища, хранящиеся в провинции Азия, останутся в неприкосновенности? Отец полагал, что восставшие первым делом обчистят банкирские конторы и храмы.
– Видимо, он был прав, – кивнул Друз. – Понятно, почему ты собираешься переместить капитал. Но почему в Италийскую Галлию?
– Не весь, только часть. Другая часть пойдет в Кампанию, еще кое-что – в Умбрию и Этрурию. Есть еще такие местечки, как Массалия, Утика и Гадес[84]… Я дойду до западной оконечности Срединного моря!
– Почему ты не сознаешься, Квинт, хотя бы мне, приходящемуся тебе дважды шурином? – устало спросил Друз. – Твоя сестра – моя жена, моя сестра – твоя жена. Мы так тесно связаны, что никогда не сможем друг от друга освободиться. Сознайся хотя бы мне, что речь идет именно о золоте Толозы!
– Нет, не о нем! – упрямо ответил Квинт Сервилий Цепион.
«Непробиваем, – подумал Марк Ливий Друз, пропуская родственника в сад-перистиль своего дома, чудеснейшего особняка во всем Риме. – Все равно, что переваренная каша. Гляди-ка, сидит себе на пятнадцати тысячах талантах золота, перевезенных его папашей из Испании в Смирну восемь лет назад. Папаша поднял крик, что золото украдено, мол, по пути из Толозы в Нарбон. Караван с золотом охраняли лучшие римские воины, но все они погибли. Впрочем, какое ему до этого дело? И было ли дело до погибших его отцу, наверняка организовавшему бойню? Какое там! Все, о чем они пекутся, – это их драгоценное золото. Ведь они – Сервилий Цепионы, римские Мидасы, которых можно вывести из состояния умственной спячки только одним способом – прошептав слово "золото"!»
Стоял январь года консульства Гнея Корнелия Лентула и Публия Лициния Красса; деревья в саду Ливия Друза еще не оделись листвой, однако в чудесном фонтане, окруженном статуями, изваянными греческим скульптором Мироном, журчала подаваемая по трубам подогретая вода. Полотна Апеллеса, Тиманта и других греческих мастеров были убраны со стен колоннады в запасник после того, как две дочери Цепиона попытались вымазать их краской, украденной у художников, восстанавливавших фрески в атрии. Обеих примерно выпороли, однако Друз счел за благо убрать с глаз долой источник соблазна. Свежую мазню удалось соскрести, но кто поручится, не случится ли того же самого с его собственным сынишкой, когда он вступит в более злокозненный возраст? Бесценные коллекции произведений искусства лучше держать подальше от детей. Конечно, Сервилия и Сервилилла (домашние звали ее просто Лилла) ничего подобного больше не повторят, однако ими юное население дома наверняка не ограничится.
Его собственный род наконец-то получил продолжение, хотя не тем способом, на который он возлагал надежды; оказалось, что у них с Сервилией Цепион не может быть детей. Поэтому два года назад они усыновили младшего сына Тиберия Клавдия Нерона, вконец обедневшего, как все Клавдии, и осчастливленного возможностью увидеть своего новорожденного сына наследником богатств Ливиев Друзов. Усыновлять было принято старшего мальчика в семье, чтобы приемные родители не сомневались в его умственных способностях, крепком здоровье и добродушии. Однако Сервилия Цепион, изголодавшаяся по материнству, настояла, чтобы они больше не медлили с усыновлением. Марк Ливий Друз, беззаветно любящий жену – хотя, беря ее в жены, он не питал к ней никаких чувств, – уступил. Для того чтобы победить дурные предчувствия, он принес обильное подношение великой богине, надеясь, что ее благосклонность обеспечит младенцу умственное и физическое здоровье.
Женщины сидели в гостиной Сервилий Цепион, примыкающей к детской; заслышав шаги мужчин, они вышли поприветствовать их. Не состоя в кровном родстве, тем не менее они были очень схожи внешностью: обе невысоки ростом, темноволосы и темноглазы, с мелкими, правильными чертами. Ливия Друза, жена Цепиона, была более миловидной, к тому же избежала наследственного свойства – толстых ног и неуклюжей фигуры. Она вполне отвечала критериям женской красоты, ибо отличалась большими и широко расставленными глазами, а ее ротик напоминал очертанием цветок. Нос ее был слишком мал, чтобы заслужить наивысшую оценку знатока, зато не был излишне прям, что тоже считалось изъяном, а производил впечатление некоторой курносости. Кожа ее была здоровой, талия тонкой, грудь и бедра – достаточно пышными. Сервилия Цепион – жена Друза – была ее уменьшенной копией; правда, на подбородке и вокруг носа у нее имелись прыщики, ноги были коротковаты, шея – тоже.
При этом Марк Ливий Друз в своей не слишком красивой жене души не чаял, а Квинт Сервилий Цепион не любил свою красавицу. Восемь лет назад, когда образовались оба супружеские союза, дело обстояло наоборот. Мужьям было невдомек, что разгадка заключается в их женах: Ливия Друза ненавидела Сцепиона и вышла за него по принуждению, тогда как Сервилия Цепион была влюблена в Друза с самого детства. Будучи представительницами римских патрицианских семей, обе женщины стали образцовыми женами в старинном духе: послушными, подобострастными, ровными и неизменно почтительными. С годами супруги разобрались друг в друге, и былое безразличие Марка Ливия Друза было побеждено вниманием, проявляемым к нему женой, ее пылкостью в любви и одинаковым с ним горем из-за их бездетности. Тем временем невысказанное обожание Квинта Сервилия Цепиона задохнулось, не выжив в атмосфере затаенной неприязни к нему его жены, ее растущей холодности в постели и огорчения из-за того, что оба их ребенка оказались девочками, новых же рождений не предвиделось.
Обязательной частью программы стал визит в детскую. Друз пылко любил своего полнощекого, смуглого мальчугана, именуемого Друзом Нероном, которому вот-вот должно было исполниться два года. Цепион же едва заметно кивнул своим дочерям, те в ужасе прижались к стене и встретили его молчанием. Обе были миниатюрными копиями матери – столь же темноволосые, большеглазые и большеротые – и не могли не очаровывать, как всякие невинные дети, однако папаша не проявил к ним никакого интереса. Сервилию (ей на днях должно было исполниться семь лет) многому научила порка, которой завершилась ее попытка усовершенствовать лошадь и гроздь винограда на картине Апеллеса. Раньше на нее никогда не поднимали руку, поэтому она испытала не столько боль, сколько унижение, и научилась скорее изворотливости, нежели послушанию. Лилла была совсем другой: шаловливой, неунывающей, волевой и прямодушной. Порка была ею немедленно забыта, но не осталась без последствий: теперь отец вызывал у нее должное уважение.
Все четверо взрослых направились в триклиний, чтобы приступить к трапезе.
– Разве к нам не присоединится Квинт Поппедий? – спросил Друз у своего слуги Кратиппа.
– Я не слыхал, чтобы у него были иные намерения, domine.
– В таком случае, давайте подождем его, – предложил Друз, предпочитая не замечать враждебный взгляд, брошенный на него Цепионом.
Цепион, однако, не желал, чтобы его обходили вниманием.
– Чем тебя так пленил этот страшный человек, Марк Ливий? – спросил он.
Друз окинул своего шурина каменным взором.
– Некоторые люди задают мне тот же вопрос, имея в виду тебя, Квинт Сервилий, – произнес он ровным голосом.
Ливия Друза ахнула и подавила нервный смешок; однако укол, как Друз и предполагал, не задел Цепиона.
– И все-таки, чем он тебе дорог?
– Тем, что он мне друг.
– Скорее, он – присосавшаяся к тебе пиявка! – фыркнул Цепион. – Действительно, Марк Ливий, он же наживается за твой счет! Вечно заявляется без уведомления, вечно просит об услугах, вечно жалуется на нас, римлян. За кого он себя принимает?
– За италика из племени марсов, – раздался жизнерадостный голос. – Прости за опоздание, Марк Ливий, надо было тебе начать трапезу без меня, ведь я предупреждал. Впрочем, у моего опоздания есть уважительнейшая причина: я стоял по стойке смирно, выслушивая нескончаемую лекцию Катула Цезаря о вероломстве италиков.
Силон присел на ложе Друза и позволил рабу снять с него обувь и, обмыв ему ноги, натянуть на них чулки. Потом он легко переместился на почетное место слева от Друза, именуемое locus consularis; Цепион расположился на ложе, стоявшем под прямым углом к ложу Друза, что было менее почетным, но и понятным, ибо он был не гостем, а членом семьи Друза.
– Снова клеймишь меня, Квинт Сервилий? – беззаботно спросил Силон, приподнимая тонкую бровь и подмигивая Друзу.
Друз усмехнулся, не сводя глаз с Квинта Поппедия и чувствуя к нему куда больше привязанности, чем к Цепиону. – Мой шурин вечно чем-нибудь недоволен, Квинт Поппедий. Не обращай на него внимания.
– Я и не обращаю, – с этими словами Силон приветливо кивнул обеим дамам, сидящим на стульях напротив возлежащих мужчин.
Друз и Силон встретились на поле сражения под Араузионом после того, как битва была завершена и землю устлали тела восьмидесяти тысяч римлян и их союзников – во многом по вине отца Цепиона. Дружба эта, зародившаяся при незабываемых обстоятельствах, с годами лишь окрепла; дополнительным ее связующим звеном стала озабоченность судьбой италийских союзников, в защиту которых оба выступали. Силон с Друзом являли собой странную пару, однако сколько ни причитал по сему поводу Цепион, какими нотациями ни разражались уважаемые сенаторы, этого союза пока никому не удалось подорвать.
Италик Силон больше походил на римлянина, римлянин Друз – на италика. У Силона были правильной формы нос, необходимый цвет лица и волос, правильная осанка; высокий, хорошо сложенный мужчина, он всем был бы хорош, если бы не его желтовато-зеленые глаза, смахивавшие на змеиные тем, что почти никогда не мигали. Впрочем, для выходца из племени марсов это было неудивительно, так как марсы поклонялись змеям и с детства приучали себя не мигать, когда это не вызывается необходимостью. Отец Силона был у марсов вождем; после его смерти его сменил сын, которому на этом поприще не помешала молодость. Состоятельный и высокообразованный, Силон имел все основания ожидать от римлян уважения, но те если не прерывали его на полуслове, то все равно взирали на него сверху вниз и относились снисходительно: ведь Квинт Поппедий не был римлянином и даже не подпадал под действие латинского права; Квинт Поппедий Силон был италиком, то есть существом низшего ранга.
Он родился на плодородных холмах в центре Апеннинского полуострова, достаточно близко от Рима – там, где разлилось Фуцинское озеро, подъем и убывание вод которого подчиняется каким-то неведомым законам, не имеющим никакого отношения к питающим его рекам и дождям; естественной преградой для врагов марсов были Апеннинские горы. Из всех италийских племен марсы были самым процветающим и многочисленным народом. Кроме того, на протяжении веков, они оставались преданными союзниками Рима; марсы гордились и похвалялись тем, что ни один римский полководец, праздновавший когда-либо триумф, не обошелся без марсов в своих рядах и не побеждал самих марсов. И все же даже по прошествии веков марсы, подобно остальным италийским народам, считались не заслуживающими полного римского гражданства. Соответственно они не могли претендовать на заключение контрактов с римским государством, вступать в браки с гражданами и гражданками Рима и искать защиты у римской юстиции при обвинении в тяжком преступлении. Римлянин мог запороть марса едва ли не до смерти, лишить воровским путем урожая, имущества, жены, не опасаясь преследования по закону.
Если бы Рим оставил марсов в покое хотя бы в их собственном благодатном краю, все эти несправедливости можно было бы простить. Однако и тут, как повсюду на полуострове на не принадлежащих собственно Риму землях, сидела, как заноза, колония под названием Альба Фуцения, подчиняющаяся латинскому праву. Естественно, поселение Альба Фуцения превратилось сначала просто в городок, а потом и в крупнейший город в округе, ибо ядро его составляли полноправные римские граждане, имеющие возможность свободно вступать в деловые отношения с Римом; остальное его население пользовалось преимуществами латинского права, то есть как бы имело римское гражданство, хоть и второго сорта: на него распространялись все привилегии, отличающие полновесное гражданство, за исключением одной единственной, так и не дарованной обладателям ius Latii, – права голоса на римских выборах. Зато местные городские магистраты автоматически получали римское гражданство, переходившее к их прямым потомкам. Альба Фуцения выросла в ущерб древней столице марсов, Маррувию, и являлась постоянным напоминанием о различии между римлянами и италиками.
В былые времена вся Италия могла претендовать на переход под действие латинского права, а потом и на приобретение полного римского гражданства, поскольку Рим, предводительствуемый такими блестящими людьми, как Аппий Клавдий Цек, сознавал необходимость перемен и преимущества превращения всей Италии в единое римское государство. Но потом некоторые италийские племена присоединились к Ганнибалу – это произошло в те бурные годы, когда карфагенец маршировал взад-вперед по Апеннинскому полуострову, – и позиция Рима стала более непреклонной, а предоставлению римского гражданства даже ius Latii был положен конец.
Одна из причин такой перемены заключалась в растущей миграции италиков в римские и латинские поселения, а также в собственно Рим. Проживание в них несло с собой присоединение к латинскому праву и даже получение полного римского гражданства. К примеру, пелигны[85] жаловались, что лишились четырех тысяч соплеменников, переселившихся в латинский город Фрегеллы, и использовали это как предлог, чтобы не поставлять Риму солдат.
Время от времени Рим пытался что-то предпринять, чтобы покончить с проблемой массовой миграции; кульминацией этих усилий стал закон народного трибуна Марка Юния Пенна, принятый за год до восстания Фрегелл. Все люди, не являвшиеся гражданами Рима, были по этому закону выселены из города и его колоний; вызванный этим скандал потряс римский нобилитет до самого основания. Выяснилось, что избранный за четыре года до этого консулом Марк Перпена был на самом деле италиком, никогда не обладавшим римским гражданством!
Это вызвало немедленный отзвук среди римских заправил. Одним из главных противников наступления италиков был отец Друза, цензор Марк Ливий Друз, потворствовавший свержению Гая Гракха и отказу от его законов.
Никто не сумел бы предсказать, что сын цензора, в ранней молодости принявший на себя роль paterfamilias ввиду смерти отца, не успевшего отбыть своего цензорского срока, отвергнет взгляды и наставления цензора Друза. Имея за спиной безупречное плебейско-патрицианское происхождение, будучи членом коллегии понтификов, обладая несметным богатством, связанный кровными и семейными узами с патрицианскими родами Сервилиев Цепионов, Корнелиев Цепионов и Эмилиев Лепидов, молодой Марк Ливий Друз должен был бы стать одним из столпов ультраконсервативной фракции, преобладающей в сенате и, следовательно, вершащей делами Рима. То, что все произошло как раз наоборот, объяснялось чистой случайностью: в качестве солдатского трибуна Друз участвовал в битве при Араузионе, где консулар-патриций Квинт Сервилий Цепион отказался от совместных действий с Новым человеком Гаем Маллием Максимом, в результате чего легионы Рима и его италийских союзников понесли поражение от германцев в Трансальпийской Галлии.
После возвращения Друза из Трансальпийской Галлии в его жизни появились два новых обстоятельства: дружба с марсийским аристократом Квинтом Поппедием Силоном и новый, более мудрый взгляд на людей одного с ним класса и происхождения, особенно на папашу Цепиона. У тех не обнаружилось ни капли уважения к воинам, складывавшим головы под Араузионом, будь то благородные римляне, союзники-италики или римские capite censi.[86]
Это не означало, впрочем, что молодой Марк Ливий Друз тотчас проникся целями и чаяниями, отличающими истинного реформатора, ибо всегда оставался настоящим сыном своего класса. Однако он – подобно другим своим предшественникам из рядов римской аристократии – приобрел опыт, который научил его думать. Говорят, что судьба братьев Гракхов решилась тогда, когда старший, Тиберий Семпроний Гракх, выходец из высочайшего римского нобилитета, совершил в юные годы путешествие по Этрурии и убедился, что общественные земли Рима находятся в безраздельном распоряжении немногих римских богатеев, которые выгоняют на поля полчища закованных в цепи рабов, запираемых на ночь в гнусные бараки, именуемые ergastula. Тогда Тиберий Гракх и задался вопросом: а где же мелкие римские землевладельцы, которым как будто надлежит зарабатывать здесь на жизнь и растить сыновей для армии? Будучи продуктом своего класса, Тиберий Гракх задумался; он был наделен острым чувством справедливости и огромной любовью к Риму.
После битвы при Араузионе минуло семь лет, за которые Друз успел избраться в сенат, послужить квестором в провинции Азия, взять, поступившись собственным комфортом, после постигшего папашу Цепиона позора к себе в дом шурина с семейством, стать жрецом государственной религии, умножить свое состояние, присутствовать при прискорбных событиях, приведших к убийству Сатурнина и его соратников, и выступить вместе с сенатом против Сатурнина, который пытался стать римским царем. За эти семь лет Друз множество раз принимал у себя в гостях Квинта Поппедия Силона, слушал его речи – и продолжал размышлять. Его сокровенным желанием было решить проклятый италийский вопрос чисто римским, сугубо мирным путем, удовлетворив обе стороны. Именно этому он и отдавал всю свою энергию, не предавая свои действия гласности, пока не будет найдено идеальное решение.
Марс Силон был единственным, кому было ведомо направление мыслей Друза. Будучи весьма проницательным и осторожным человеком, Силон все же слишком откровенно высказывал свою собственную точку зрения, хотя она существенно отличалась от взглядов Друза. Шесть тысяч легионеров, которыми командовал Силон под Араузионом, погибли все, до последнего обозника, и все они были марсами, а не римлянами. Марсы дали им жизнь, вооружили, оплатили путь к полю сражения, вложили деньги, потратили время, сложили свои головы на поле битвы – и за все это Рим не высказал ни малейшей признательности и не подумал ничего возместить.
Друз грезил о распространении римского гражданства на всю Италию, мечтой же Силона было отделение от Рима, полностью независимая, объединившаяся нация во всей Италии, еще не угодившая в лапы Рима. Когда же такая Италия возникнет – а именно на это Силон и уповал, – сплотившиеся италийские народы пойдут на Рим войной, одержат победу и вберут Рим вместе с римлянами и всеми римскими владениями в лоно новой нации.
Силон был не одинок и прекрасно знал это. За истекшие семь лет он объездил всю Италию и даже Италийскую – Цизальпийскую – Галлию, повсюду вынюхивая, существуют ли люди, мыслящие сходным с ним образом, и обнаруживая, что таковым несть числа. Все они были вождями, но двух различных типов: одни, подобные Марию Игнатию, Гаю Папию Мутилу, Понтию Телезину, происходили из племенной аристократии, другие – Марк Лампоний, Публий Веттий Скатон, Гай Видацилий, Тит Лафрений – были аналогами римских Новых людей. В италийских гостиных и кабинетах велись серьезные разговоры, и то обстоятельство, что здесь звучал только латинский язык, вовсе не значило, что Риму прощены его преступления.
Концепция объединенной италийской нации, возможно, не отличалась новизной, однако никогда прежде она не обсуждалась столькими знатными италиками как нечто осуществимое. В прошлом все надежды возлагались на завоевание римского гражданства, на то, чтобы сделаться частицами Рима, который раскинулся бы по всей Италии. В партнерстве с италийскими союзниками Риму принадлежало прежде безусловное первенство, так что те и рассуждали в римском духе: они мечтали перенять римские установления, мечтали, чтобы их кровь, их богатство, их земли навечно стали неотъемлемой принадлежностью Рима.
Некоторые из участников этих бесед проклинали Араузион, однако были и такие, кто видел причину бед в том, что латиняне не оказывают италикам должной поддержки, ибо возомнили себя куда более достойными людьми, нежели простые италики. Осуждающие зазнаек справедливо указывали на их растущую исключительность и потребность в приниженном положении другой части населения полуострова.
Араузион стал, конечно же, кульминацией долгих десятилетий бесславной гибели воинов, из-за которой на полуострове все больше ощущалась нехватка мужчин; это приводило к запустению и продаже собственности в счет долгов, к тому, что все меньше людей могли усердно трудиться. Впрочем, столь же катастрофически сказывалась гибель солдат и на римлянах с латинянами, так что их нельзя было огульно обвинять во всех грехах. Самую лютую ненависть вызывали римские землевладельцы богачи, проживавшие в Риме и имевшие обширные угодья, называемые латифундиями, где использовался исключительно рабский труд. Слишком часто римские граждане бессовестно измывались над италиками: подвергали неугодных телесным наказаниям, забирали себе чужих женщин, конфисковывали чужие земли для расширения своих.
Что конкретно привело большинство обсуждающих сей насущный вопрос к тому, что стремление вынудить Рим к предоставлению италикам полноценного гражданства было отвергнуто в пользу идеи создания независимого италийского государства, было Силону не вполне ясно. Его собственная убежденность в том, что отделение от Рима является единственным верным путем, родилась после Араузиона, однако никто из его собеседников под Араузионом не побывал. «Возможно, – размышлял он, – растущее желание порвать с Римом проистекает из усталости и укоренившегося ощущения, что дни, когда Рим раздавал свое бесценное гражданство, остались в прошлом и что так, как дело обстоит сейчас, оно будет идти и впредь.» Оскорбления накапливались до тех пор, пока жизнь под римским владычеством не стала казаться италикам совершенно невыносимой.
Единомышленника, страстно приверженного идее отделения, Силон нашел в вожде самнитов Гае Папие Мутиле. Сам Силон питал ненависть не к римлянам и Риму, а к невзгодам своего народа; зато Гай Папий Мутил принадлежал к народу, который зарекомендовал себя самым непреклонным противником Рима еще с той незапамятной поры, когда на Соляной дороге, идущей вдоль Тибра, возникло это, тогда еще крохотное, поселение и стало впервые показывать зубы. Мутил ненавидел Рим всеми фибрами души, ненависть эта присутствовала во всех его помыслах. То был истинный самнит, обуреваемый мечтой навечно изъять из истории всякое упоминание о римлянах как таковых. Силон был противником Рима, Мутил – его яростным врагом.
Подобно всем собраниям, участники которых разделяют общее стремление, помогающее им преодолеть все возражения и препятствия практического свойства, собрание единомышленников-италиков, сперва намеревавшихся просто проверить, можно ли сделать что-либо, и как быстро, пришло к заключению, что остается одно начать и выиграть. Однако все до одного слишком хорошо знали Рим, чтобы воображать, что их Италия может родиться на свет без войны; по этой причине никто не помышлял об объявлении независимости, полагая это делом не одного года. Вместо этого вожди италийских союзников сосредоточились на подготовке к войне с Римом. Такая война требовала огромных усилий, невероятных денежных вложений и гораздо большего войска, чем намеревались собрать вскоре после Араузиона. Поэтому точная дата выступления не только не назначалась, но даже не упоминалась. Пока подрастают италийские мальчики, вся без остатка энергия и наличность должны были пойти на обзаведение оружием и доспехами и на накопление достаточного количества того и другого, чтобы впоследствии можно было помыслить об успешном исходе предстоящей войны с Римом.
Пока мало что было готово. Почти все потери италики понесли за пределами Италии, и их оружие и доспехи так и не попали домой потому главным образом, что Рим сам собирал оружие на поле брани и, разумеется, забывал вешать на него этикетки «имущество союзников». Кое-какое оружие можно было приобрести законным путем, однако его ни за что не хватило бы, чтобы вооружить сотню тысяч бойцов, которые, по мнению Силона и Мутила, должны были потребоваться новой Италии для победы над Римом. Обзаведению оружием надлежало происходить тайно и без торопливости. На достижение поставленной цели должны были уйти годы подготовки.
В довершение трудностей все это происходило под самым носом у людей, которые, узнай они, что именно зреет, немедленно побежали бы с доносом к римлянам. Колониям, живущим по законам латинского права, доверять можно было ничуть не больше, чем настоящим римлянам. В связи с этим основная деятельность разворачивалась в бедных, заброшенных углах, вдали от римских и латинских колоний; там же пряталось оружие. Италийских предводителей повсюду подстерегали трудности и опасности. И все же оружие понемногу собиралось; со временем началась и подготовка солдат из подрастающих италийских юношей.
Обладая всеми этими тайными знаниями, Квинт Поппедий Силон без труда включился в легкую застольную беседу, не чувствуя ни тревоги, ни вины, ибо неведающих нельзя считать обманутыми. Он думал о том, что в конце концов окончательное решение, мирное и действенное, сможет предложить именно Марк Ливий Друз. Случались вещи и подиковиннее!
– Квинт Сервилий покидает нас на несколько месяцев, – молвил Друз, обращаясь сразу ко всем; то была удачная возможность сменить тему.
Действительно ли в глазах Ливий Друзы вспыхнул радостный огонек, или это только показалось Силону, считавшему ее привлекательной особой, но еще не решившему, к какой категории женщин ее отнести? По душе ли ей ее существование, любит ли она Цепиона, нравится ли ей жить в доме у брата? Инстинкт подсказывал ему отрицательный ответ на все эти вопросы, однако уверенности не было. Потом Ливия Друза вылетела у него из головы, поскольку Цепион заговорил о своих намерениях.
– …Патавий, особенно Аквилея. Железо из Норика[87] – я попытаюсь приобрести железные концессии в Норике – пойдет в плавильные цеха Патавия и Аквилеи. Самое главное то, что эти области на востоке Цизальпийской Галлии лежат неподалеку от густых смешанных лесов – отличного сырья для получения угля. Агенты докладывают, что тамошние леса из берез и вязов так и просятся под топор.
– Понятно, что на расположение плавилен влияет наличие железа, – с интересом присоединился к разговору Силон. – Поэтому Пиза и Популоний и стали городами, где выплавляют железо. Ведь железо доставляется туда прямиком из Ильвы?
– Заблуждение. – Оказалось, что Цепион способен изъясняться с завидной ясностью. – Наоборот, Пизу и Популоний сделали центрами по выплавке стали хорошие леса. То же верно и в отношении востока Цизальпийской Галлии. Производство древесного угля – это целая промышленность, а в плавильном деле его потребляется в десять раз больше чем самого железа. Поэтому мой проект по развитию восточной части Цизальпийской Галлии состоит в создании не только плавильного, но и угольного производства и соответствующих поселений. Я куплю землю на которой можно строить жилища и мастерские, а потом уговорю кузнецов и угольщиков переселиться в мои городки. Работать гораздо легче, когда вокруг трудятся коллеги, а не в окружении людей, производящих нечто совершенно иное, нежели ты.
Но не слишком ли сильна будет конкуренция между одинаковыми мастерскими, не убьет ли она все дело? Легко ли им будет находить сбыт? – спрашивал Силон, скрывая растущее возбуждение.
– Не вижу, чем бы это могло быть вызвано, – отвечал Цепион, серьезно подготовившийся к поездке и набравшийся удивительно много премудрости. – Предположим, praefectus fabrum,[88] вооружающий армию, ищет десять тысяч кольчуг, десять тысяч шлемов, десять тысяч мечей и кинжалов, десять тысяч копий. Уж наверное, он отправится туда, где можно, выйдя из двери одной кузницы, тут же зайти в другую, а не рыскать по задворкам в поисках одной-единственной на весь город. Владельцу плавильни, у которого трудятся, скажем, десять свободных подмастерьев и десять рабов, тоже будет проще сбывать свои изделия ему не придется кричать о себе на весь город.
– Ты прав, Квинт Сервилий, – задумчиво молвил Друз – Современной армии и впрямь требуется то, другое и третье в количестве десяти тысяч штук, причем неотложно. В былые времена, когда армия состояла из состоятельных людей, все было проще. На семнадцатилетие tata дарил сыну кольчугу, шлем, меч, кинжал, щит и шпоры; мать одаривала его caligae,[89] чехлом для щита, вещевым мешком, пером из конского волоса и sagum;[90] сестры вязали для него теплые чулки и шесть-семь туник. Все это имущество оставалось при нем всю его боевую жизнь, а в большинстве случаев по прошествии ратных лет он передавал его по наследству сыну или внуку. Однако с той поры, как Марий стал забирать в наши армии «поголовье», девять из десяти новобранцев не имеют денег даже на платок, которым повязывают шею, чтобы не поцарапаться о кольчугу; матери, отцы и сестры и подавно не в состоянии собрать своих воинов должным образом. Внезапно оказалось, что наши армии так же лишены всего необходимого для войны, как мирные жители в былые времена. Спрос превысил предложение – однако надо же где-то добывать все необходимое! Не можем же мы отправлять наших легионеров в бой голыми и безоружными!
– Вот и ответ на один давно занимавший меня вопрос, – сказал Силон. – Я все недоумевал, почему столько отставных ветеранов осаждают меня с просьбами о займе для постройки кузницы! Ты совершенно прав, Квинт Сервилий. Успеет вырасти целое поколение, прежде чем твои железоделательные центры смогут заняться не военной амуницией, а чем-то иным. Скажем, я, вождь племени, в замешательстве чешу в затылке, пытаясь придумать, где бы раздобыть оружия и доспехов для легионов, которые Рим неминуемо потребует у нас в ближайшем будущем. То же относится и к самнитам, а также ко всем остальным италийским народам.
– Подумай еще об Испании, – подсказал Цепион, довольно жмурясь: ведь он превратился в центр почтительного внимания – новое для него ощущение. – Старые карфагенские шахты вблизи Ороспеды давно исчерпали запасы древесины, зато новые шахты закладывают в покрытых лесами краях.
– Сколько пройдет времени, прежде чем твои железные городки начнут производство? – спросил Силон как ни в чем не бывало.
– В Цизальпийской Галлии – годика два. Разумеется, – поспешил Цепион с оговоркой, – я не буду иметь ничего общего ни с самим производством, ни с его продукцией. Я не стану вызывать на себя гнев цензоров. Лично я намерен построить городки, а потом собирать ренту – вполне достойное дело для сенатора.
– Весьма похвально, – иронически отозвался Силон.
– Надеюсь, твои городки будут стоять на полноводных реках, а не только вблизи лесов.
– Только на судоходных реках, – пообещал Цепион.
– Галлы – умелые кузнецы, – сказал Друз.
– Однако недостаточно организованные, чтобы благоденствовать, как могли бы, – сказав это, Цепион самодовольно ухмыльнулся; подобное выражение появлялось на его физиономии все чаще. – Вот когда я их организую, дело пойдет на лад.
– Коммерция – твое сильное место, Квинт Сервилий, теперь я это ясно вижу, – польстил ему Силон. – Тебе бы надо бросить сенат и стать всадником. Вот тогда ты мог бы быть хозяином и плавилен, и угледелательных цехов.
– Чтобы иметь дело с простонародьем? – в ужасе вскричал Цепион. – Нет уж, пускай этим занимаются другие.
– Но рентную плату ты станешь взимать лично? – лукаво спросил Силон, не отрывая глаз от пола.
– Нет, разумеется! – взревел Цепион, заглатывая наживку. – Я собираюсь открыть в Плацентии небольшую контору, которая как раз этим и займется. Твоей двоюродной сестре Аврелии, Марк Ливий, прощают то, что она самостоятельно взимает со своих жильцов квартирную плату, однако я нахожу это занятие не соответствующим хорошему вкусу.
Когда-то одного упоминания об Аврелии хватило бы, чтобы у Друза отчаянно забилось сердце, ибо он был среди самых настойчивых претендентов на ее руку. Однако теперь, когда он по-настоящему полюбил жену, он нашел в себе силы улыбнуться шурину и небрежно бросить в ответ:
– К Аврелии бессмысленно подходить с чужими мерками. Она сама знает себе цену. Вкус же ее я нахожу безупречным.
Все время разговора женщины сидели молча, не порываясь вставить даже словечко, – не потому, что им нечего было сказать, а скорее по той причине, что их вмешательство не было принято поощрять. Впрочем, они привыкли сидеть безмолвно.
После трапезы Ливия Друза извинилась, сославшись на неотложные дела, и оставила Сервилию Цепион сидеть в детской с маленьким Друзом Нероном. Было очень темно и холодно, поэтому Ливия велела слуге принести плед; завернувшись в него, она прошла через атрий и устроилась в лоджии, где никому не придет в голову искать ее и где она могла насладиться хотя бы часом одиночества, которого ей сейчас так недоставало.
Значит, уезжает! Наконец-то! Даже став квестором, он избрал себе должность, не требовавшую отъезда из Рима; за все три года, что его отец прожил в Смирне в изгнании, пока не умер, Цепион ни разу не отправился туда навестить родителя. Если не считать коротенького перерыва в первый год их брака, когда он, будучи солдатским трибуном, побывал на битве при Араузионе, из которой вышел живым-невредимым, что вызвало кое у кого подозрения, Квинт Сервилий Цепион ни разу не оставлял жену одну.
Что за мысли обуревают мужа в данный момент, Ливия Друза не знала и не хотела знать; главное, что это были мысли, связанные с отъездом. По всей видимости, его финансовое благополучие наконец оказалось под угрозой, поэтому он просто вынужден что-то предпринять, чтобы его улучшить. Впрочем, за прошедшие годы Ливия Друза неоднократно задавала себе вопрос, так ли в действительности беден ее супруг, как следует из его жалоб. Она недоумевала, как ее брат мирится с их присутствием. Ведь теперь он не только перестал быть хозяином в собственном доме, но и был вынужден снять с видного места свою гордость – бесценную коллекцию живописи! Какой ужас это нагнало бы на их отца! Он-то возвел этот огромный domus только для того, чтобы получше развесить свои картины! О, Марк Ливий, зачем ты заставил меня выйти за него?
Восемь лет супружества и двое детей не примирили Ливию Друзу с ее участью. Правда, худшим временем были оставшиеся в прошлом первые годы, когда ей казалось, что она проваливается в бездну; потом, достигнув самого дна, она научилась сносить свое несчастье, тем более что в ее голове по-прежнему звучали слова брата, произнесенные тогда, когда ему наконец удалось сломить ее сопротивление:
«Надеюсь, что ты станешь вести себя по отношению к Квинту Сервилию так, как вела бы себя любая молодая женщина, для которой брак желанен. Ты дашь ему понять, что всем довольна, и будешь относиться к нему с неизменным почтением, уважением, пониманием, заботой. Ни разу – даже оставшись с ним с глазу на глаз в спальне, когда станешь его женой, – ты не намекнешь, что он не является твоим избранником.»
Друз подвел ее тогда к святому углу в атрии, где проживали семейные боги – хранительница очага Веста, боги кладовой Пенаты, семейные Лары – и вынудил дать страшную клятву, что она исполнит его волю. Ненависть, которой она тогда воспылала к брату, давно прошла. Этому способствовало повзросление и открытие в Друзе ранее неведомых ей черт.
Друз, запомнившийся ей по детству и отрочеству, был жестким, отчужденным, совершенно к ней равнодушным – о, как она его боялась! Лишь после краха и изгнания свекра она поняла, что представляет собой Друз на самом деле. Правильнее было сказать (таким был ход ее мыслей – ведь она обладала холодным рассудком всех Ливиев Друзов), что Друза изменила битва при Араузионе, а также родившееся в его душе чувство к жене. Он смягчился, стал куда более доступен, хотя никогда не заговаривал о том, как заставил сестру выйти за Цепиона, и не освобождал ее от данной клятвы. Более всего ее восхищала в нем его преданность ей, сестре, и шурину Цепиону: ни по его речам, ни по виду нельзя было сказать, что он тяготится их присутствием у себя в доме. Именно поэтому такой неожиданностью стал для нее выпад брата против Цепиона, пренебрежительно отозвавшегося о Квинте Поппедий Силоне.
Как красноречив был нынче Цепион! Оказалось, что, говоря на интересующую его тему, он способен проявлять энтузиазм и логику; как выяснилось, он может быть деловым человеком. Возможно, Силон и прав: Цепион по природе – всадник-коммерсант. Планы его выглядели заманчиво. Их прибыльность не вызывала сомнений. О, как чудесно было бы зажить в собственном доме! Ливия Друза уже давно только об этом и мечтала.
С лестницы, связывающей лоджию с тесными помещениями для слуг в нижней части дома, раздался громкий смех. Ливия Друза вздрогнула, съежилась и вобрала голову в плечи на тот случай, если смех означал, что слуги сейчас пробегут через лоджию, направляясь к атрию. И действительно, в дверях появилась кучка слуг, хихикающих и переговаривающихся по-гречески, да так бойко, что Ливия Друза так и не смогла понять, в чем смысл шутки. Надо же, сколько счастья! Откуда оно? Что такое есть у них, чего лишена она? Ответ прост: свобода, римское гражданство, право самостоятельно строить жизнь. Они получают за свой труд плату, в отличие от нее; они богаты друзьями – не то, что она; они могут общаться друг с дружкой, как им вздумается, не опасаясь критики и чужого вмешательства – ей этого не видать как своих ушей. Ответ был не вполне верен, однако это Ливию Друзу нисколько не занимало; с ее точки зрения, дело обстояло именно так.
Слуги не заметили ее, и Ливия Друза удовлетворенно вздохнула. Уже отмеченная щербинкой луна взошла достаточно высоко, чтобы осветить город Рим. Ливия выпрямилась на мраморной скамье, уперлась руками в балюстраду и окинула взглядом римский форум. Дом Друза на Палатине находился как раз на углу Clivus Victoriae, поэтому отсюда открывался великолепный вид на форум. Прежде город просматривался далеко и при взгляде влево, где долго пустовала area Flacciana, однако теперь Квинт Лутаций Катул Цезарь возвел там огромный портик, чьи колонны заслоняли вид. В остальном же все оставалось по-прежнему. Чуть ниже дома Друза высилось жилище верховного понтифика Гнея Домиция Агенобарба с его великолепными лоджиями.
Ночной Рим был свободен от дневной суеты, его сочные краски сейчас померкли, канули в тень. Город, однако, не спал: повсюду в темных проулках потрескивали факелы, громыхали по мостовой повозки, мычали волы: владельцы римских лавок, пользуясь отсутствием толп, именно по ночам пополняли запасы товаров. Кучка подвыпивших мужчин брела по открытому пространству нижнего форума, распевая песенку – естественно, о любви. Внушительная гурьба рабов с великой осторожностью тащила на плечах носилки с тщательно задернутыми занавесками, преодолевая расстояние между базиликой Семпрония и храмом Кастора и Поллукса: по-видимому, какая-то знатная дама возвращалась домой после затянувшегося пребывания в гостях. Где-то пронзительно мяукнул влюбленный кот, ему ответила лаем дюжина собак; шум развеселил пьяных, один из которых потерял от воодушевления равновесие и шлепнулся наземь; падение было встречено шуточками его приятелей.
Взор Ливий Друзы вернулся к лоджиям, опоясывающим дом Домиция Агенобарба. В этом взоре присутствовала неизбывная тоска. Очень давно – теперь ей казалось, что это случилось и вовсе в незапамятные времена, по крайней мере, еще до замужества, – ее оторвали от всяких компаний, даже от подруг ее возраста, и ей пришлось заполнять опустевшую жизнь книгами и мечтать о любви некоего незнакомца. В те дни она сиживала здесь же, греясь на солнце, и следила за балконом чужого дома, дожидаясь, когда на нем появится высокий рыжеволосый юноша, к которому ее влекло так сильно, что она насочиняла про него кучу небылиц, одна причудливее другой; ей грезилось, что он – Одиссей из Итаки, а она – его верная Пенелопа, ждущая его возвращения. За долгие годы ей удалось взглянуть на него всего несколько раз – она решила, что он появляется в гостях у Агенобарба лишь изредка, однако и этого оказалось достаточно, чтобы поддерживать в ее душе любовное пламя, которое не потухло и после замужества, сделав ее существование еще более невыносимым. Она не знала, кто он такой – во всяком случае, не один из Домициев Агенобарбов, ибо та семейка отличалась низкорослостью. Каждая патрицианская семья имела свойственные только ей черты внешности, поэтому она могла не сомневаться, что перед ней не Агенобарб.
Ей не дано было забыть дня, когда рассеялись ее иллюзии. Это произошло как раз тогда, когда ее свекр был обвинен народным собранием в измене; управляющий в доме ее брата Кратипп увел ее вместе с маленькой Сервилией на другую сторону Палатина, подальше от дома Сервилия Цепиона.
Какой это был ужасный день! Впервые, глядя на Сервилию Цепион и Друза, она поняла тогда, что жена может быть мужу соратницей Ей впервые открылось, что женщин порой приглашают к участию в семейных дискуссиях, впервые она попробовала неразбавленное вино. Чуть погодя когда улеглось волнение, Сервилия Цепион назвала рыжеволосого Одиссея из дома у подножия холма по имени Марк Порций Катон Салониан. Не царь, даже не патриций, а просто внук крестьянина из Тосканы и правнук раба-кельтибера..
– Вот ты где! – неожиданно раздался голос Цепиона Что ты делаешь тут, на таком холоде, женщина? Иди в дом!
Ливия Друза встала и послушно направилась в ненавистную постель.
Глава 2
В конце февраля Квинт Сервилий Цепион наконец-то отбыл, сказав Ливий Друзе, что возвратится не раньше чем через год, а то и позже. Сперва это удивило ее, но потом он разъяснил, что столь долгое отсутствие совершенно необходимо, так как, вложив все деньги в проект в Цизальпийской Галлии, он просто вынужден будет лично надзирать за его претворением в жизнь. Перед этим он проявил к жене усиленное внимание в постели, говоря, что мечтает о сыне; забеременев, она получит занятие на время его отсутствия. В первые годы замужества близость с мужем была для нее источником огорчений, однако с тех пор, как ей было открыто имя ее обожаемого рыжеволосого Одиссея, любовные упражнения Цепиона превратились для нее просто в утомительное неудобство, в котором уже не было места отвращению Ничего не сказав мужу о том, чем собирается заняться в его отсутствие, Ливия Друза простилась с ним, лишь выждав неделю, она вызвала брата на серьезный разговор.
– Марк Ливий, я хочу попросить тебя о большой услуге начала она, усевшись в кресло для клиентов. Ей было странно сидеть в нем, и она усмехнулась. – О, боги! Знаешь ли ты, что я впервые сижу на этом месте с тех пор, как ты уговорил меня выйти замуж за Квинта Сервилия?
Оливковое лицо Друза потемнело. Он опустил глаза и уставился на свои пальцы.
– Это было восемь лет назад, – молвил он ничего не значащим тоном.
– Да, именно так, – подтвердила она и снова усмехнулась. – Однако я сижу здесь не для того, чтобы обсуждать события восьмилетней давности, брат мой. Я прошу тебя об услуге.
– Если оказать ее тебе в моих силах, Ливия Друза, я буду только польщен, – ответил он, благодарный ей за то, что она не собирается упрекать его за старые грехи.
Он бесчисленное число раз порывался просить у нее прощения за допущенную им страшную ошибку. То, что она непоправимо несчастна, не ускользало от его внимания, и он вынужден был сознаться самому себе, что она-то сразу по достоинству оценила несносный характер Цепиона. Однако гордыня сковывала его язык; кроме того, его не оставляла мысль, что, выйдя за Цепиона, она по крайней мере не пошла по стопам своей матери. Та была страшной женщиной, о которой постоянно судачили, что ее бросил очередной любовник.
– Итак? – поторопил он сестру, видя, что она медлит Ливия Друза нахмурилась, и, облизав губы, подняла на него свои прекрасные очи.
– Марк Ливий, – заговорила она, я давно уже чувствую, что мы с мужем злоупотребляем твоим гостеприимством.
– Ты ошибаешься, – поспешно ответил он. Если я сделал помимо воли нечто, что могло создать у тебя такое впечатление, то прими мои извинения. Поверь мне, сестра, ты всегда была – и будешь – дорогой гостьей в моем доме.
– Благодарю. Однако то, что я сказала, – непреложный факт. Вы с Сервилией Цепион никогда не имели возможности пожить просто вдвоем, чем, возможно, и объясняется, что она никак не может зачать ребенка.
– Очень сомневаюсь, – смущенно отозвался Друз.
– А я в этом уверена. – Она наклонилась вперед, решив говорить начистоту. – Сейчас спокойные времена, Марк Ливий. На тебе не лежит бремя государственных обязанностей, а маленький Друз Нерон живет у тебя достаточно долго, чтобы возможность появления у вас собственного ребенка стала куда реальнее. Так говорят старухи, и я верю им.
Выслушивать все это было для него в тягость.
– Пожалуйста, переходи к сути! – взмолился он.
– Суть заключается в том, что на время отсутствия Квинта Сервилия я хотела бы перебраться вместе с детьми за город. У тебя вблизи Тускула есть вилла, путь до которой отнимает от силы полдня. Там никто не живет уже много лет. Пожалуйста, Марк Ливий, отдай ее пока мне! Позволь пожить самостоятельно!
Он пристально вглядывался в ее лицо, ища признаки того, что она замыслила нечто неблаговидное, однако так ничего и не нашел.
– Ты советовалась с Квинтом Сервилием?
Не отводя от него пристального взгляда, Ливия Друза твердо ответила:
– Конечно.
– Но он мне об этом ничего не говорил.
– Невероятно! – Она улыбнулась. – Но вполне в его духе.
Ее ответ вызвал у него смех.
– Что ж, сестра, не вижу, почему я должен возражать, раз Квинт Сервилий дал свое согласие. Ты права, Тускул находится совсем недалеко от Рима. Я вполне могу приглядывать за тобой и там.
Просиявшая Ливия Друза рассыпалась в благодарностях.
– Когда ты хочешь уехать? Она встала.
– Немедленно. Могу я поручить Кратиппу организовать сборы?
– Конечно! – Он откашлялся. – Если честно, Ливия Друза, нам будет тебя недоставать. И твоих дочерей – тоже.
– Это после того, как они пририсовали лошадке лишний хвост и заменили виноградную гроздь аляповатыми яблоками?
– То же самое мог бы учинить и Друз Нерон, только годом-другим позже. Если разобраться, то нам еще повезло: краска не успела засохнуть, так что картины остались неповрежденными. Отцовская коллекция гораздо лучше сохранится на чердаке; пусть там и лежит, пока не вырастут все дети.
Он тоже встал; они вместе проследовали вдоль колоннады к гостиной хозяйки дома, где Сервилия Друза хлопотала над прялкой, с которой должно было сойти одеяльце для новой кроватки Друза Нерона.
– Наша сестра собралась нас покинуть, – сообщил Друз, входя.
Он увидел, какое смятение – и какую радость, смешанную с чувством вины, – испытала при этой новости его жена.
– Как это печально, Марк Ливий! Почему же? Однако Друз поспешил ретироваться, предоставив сестре самой объяснять свои резоны.
– Я отвезу девочек на виллу в Тускуле. Мы поживем там до возвращения Квинта Сервилия.
– Вилла в Тускуле? – переспросила Сервилия Цепион. – Но, милая моя Ливия Друза, это же полуразрушенная лачуга! Кажется, она принадлежала еще первому Ливию. Там нет ни ванны, ни туалета, ни пристойной кухни, да и тесно там!
– Все это неважно, – ответила Ливия Друза. Взяв Сервилию за руку, она приложила ее ладонь к своей щеке. – Дорогая хозяйка дома, я готова жить среди руин, лишь бы тоже где-то чувствовать себя хозяйкой! Говорю это не для упрека и не для того, чтобы тебя обидеть. С первого дня, когда твой брат и я переехали к вам, ты вела себя безупречно. Но пойми и меня! Мне хочется иметь собственный дом. Я хочу, чтобы слуги не обращались ко мне «dominiIla» и слушались меня, что невозможно здесь, так как здешние слуги знают меня с детства. Мне хочется клочка земли, по которому можно свободно гулять, мне хочется свободы от этого проклятого города. О, пойми же меня, Сервилия Цепион!
По щекам хозяйки дома скатились две слезинки, губы ее дрогнули.
– Я понимаю, – выдавила она.
– Не горюй, наоборот, порадуйся за меня! Они обнялись, обретя полное согласие.
– Сейчас же схожу за Марком Ливием и Кратиппом, – скороговоркой сказала Сервилия Цепион, откладывая работу и закрывая прялку от пыли. – На одном я настаиваю: надо нанять строителей, которые превратят эту древнюю виллу в подходящее для тебя жилье.
Однако Ливия Друза не пожелала ждать. Уже через три дня она собрала дочерей, связки книг, прихватила немногочисленных слуг Цепиона и отправилась в Тускул.
Хотя она не совала туда носа с детства, там мало что изменилось: все тот же оштукатуренный домик, желтый, как желчь, почти без сада и надворных построек, душный и темный, лишенный перистиля. Однако оказалось, что брат не теряет времени даром: вокруг уже расхаживали люди, привезенные местным подрядчиком; сам он тоже оказался тут как тут и, почтительно поприветствовав новую хозяйку, пообещал, что уже через два месяца дом превратится в уютное гнездышко.
Самостоятельная жизнь Ливий Друзы началась в хаосе, хоть и не бесцельном: она задыхалась от пыли штукатурки, глохла от стука молотков, визга пил, постоянно выкрикиваемых команд и перебранок на сочной латыни Тускула, чьи жители, живя в каких-то пятнадцати милях от Рима, редко туда наведывались. Дочери отреагировали на смену обстановки в полном соответствии со своими характерами: Лилла, которой было четыре с половиной года, была зачарована кипящей в доме работой, а сдержанная и замкнутая Сервилия жила здесь в страхе: перед новым домом, звуками, собственной матерью. Однако настроение Сервилий не передавалось окружающим, а вдохновенное участие Лиллы в происходящем усугубляло хаос.
Доверив дочерей старой няньке, одновременно бывшей наставницей Сервилий, Ливия Друза следующим же утром отправилась на прогулку, чтобы полюбоваться красотой зимнего пейзажа и насладиться сельским покоем, сама не веря, что ей удалось сбросить оковы длительной неволи. На календаре была весна, однако зима еще не думала отступать. Верховный понтифик Гней Доминиций Агенобарб не настоял на том, чтобы коллегия понтификов, исполняя свой долг, следила за тем, чтобы календарный сезон соответствовал природному. В этом году в Риме и его окрестностях зима выдалась мягкой, снег почти не выпадал, Тибр не замерз. В то утро мороза не было, ветер напоминал дыхание спящего, под ногами шелестела свежая трава.
Ливия Друза чувствовала себя счастливее, чем когда-либо в жизни. Она прошла по заросшему саду, перелезла через низкую каменную стену, обошла поле, по которому уже успел пройтись плуг, преодолела еще одну стену и оказалась на овечьем выгоне. Закутанные в шубы безмозглые создания шарахнулись от нее, когда она попыталась их подманить; улыбаясь, Ливия Друза продолжила путь.
За выгоном она нашла выкрашенный белой краской межевой камень, а неподалеку – маленькое святилище, обагренное еще не просохшей кровью жертвенного животного с нижних веток стоящего тут же дерева свисали и деревянные куколки, и шары, и головки чеснока; все это, судя по виду, находилось здесь уже давно. Ливия Друза с любопытством взялась за перевернутый вверх дном глиняный кувшин, но тут же поспешно выронила его: под кувшином разлагались останки козла.
Будучи горожанкой, она не поняла, что двигаться дальше, значит, вторгнуться на чужую землю, чей хозяин усердно ублажает богов земли, и продолжила путь. При виде первого же желтого крокуса Ливия Друза опустилась на колени, любуясь цветком, а потом, выпрямившись, посмотрела на окружающие деревья новым взглядом: ей казалось сейчас, что и деревья, и все живое создано для нее одной.
На ее пути встал яблонево-грушевый сад; груши были собраны не полностью, и Ливия Друза не избежала соблазна сорвать одну. Груша оказалась настолько сладкой и сочной, что она мигом перепачкала руки. До ее слуха донеслось журчание воды, и она пошла на звук, раздвигая ветви, пока не наткнулась на ручей. Вода в нем была обжигающе-ледяной, однако она отважно сполоснула в ней руки, а потом со счастливым смехом подставила их солнцу. Сняв с себя накидку, Ливия Друза, стоя у ручья на коленях, сложила ее треугольником и перекинула через руку. И тогда, поднявшись на ноги, она увидела его.
Перед этим он читал. Свиток он держал в левой руке, но пергамент успел снова завернуться, поскольку он совершенно забыл о нем, всматриваясь в женщину, вторгнувшуюся в его сад. Одиссей из Итаки! Встретившись с ним глазами, Ливия Друза затаила дыхание, ибо это были настоящие одиссеевы глаза – огромные, серые, прекрасные.
– Здравствуй, – произнесла она, улыбаясь ему без тени смущения. Она так много лет наблюдала за ним с балкона, что сейчас он и впрямь показался ей возвратившимся из скитаний странником, мужчиной, знакомым ей ничуть не хуже, чем Одиссей – Пенелопе. Прижимая к груди сложенную шаль, она зашагала к нему, продолжая улыбаться. – Я украла грушу, – сказала Ливия Друза. – Какая вкусная! Я и не знала, что груши висят на ветках так долго. Если я покидаю Рим, то летом, и сижу на берегу моря, а это совсем другое дело.
Он ничего не отвечал, а лишь наблюдал за ее приближением своими сверкающими серыми глазами.
«Я по-прежнему люблю тебя! – кричала ее душа. – Люблю по-прежнему! Для меня не важно, что ты – потомок раба и крестьянки. Я тебя люблю! Подобно Пенелопе, я уже давно забыла, что такое любовь. Но вот ты снова передо мной через столько лет, и любовь проснулась!»
Остановилась она уже слишком близко от него, чтобы их встречу можно было назвать случайной встречей незнакомых людей; его обдало жаром, охватившим ее тело, огромные черные глаза, смотревшие на него в упор, горели любовью. Ее взгляд приветствовал его. Он сделал то, чего при таких обстоятельствах уже не мог не сделать: преодолел то небольшое расстояние, которое все еще разделяло их, и обнял ее. Она подняла лицо, закинула руки ему на шею, и они поцеловались с не сходящими с уст улыбками. Они были давними друзьями, давними возлюбленными, мужем и женой, не видевшимися два десятка лет, разделенные чужими кознями, божественные и бесконечно земные. Их встреча была долгожданным триумфом любви.
Его сильное, уверенное прикосновение сказало ей все; ей не было нужды подсказывать ему, как обнимать и ласкать ее; он был – всегда был! – властелином ее сердца. Торжественно, подобно ребенку, демонстрирующему свое бесценное сокровище, она обнажила для него свою грудь, а потом стала снимать одежду с него; он расстелил на земле ее шаль, и она улеглась рядом с ним. Дрожа от наслаждения, она целовала его шею и мочки ушей, сжимала ладонями его щеки, тянулась губами к его губам, осыпала его порывистыми ласками, шептала из уст в уста слова любви.
Сладкий и сочный плод, тонкие веточки, тянувшиеся к ней на фоне голубого неба, острая боль от ненароком зацепившихся за ветку волос, крохотная пташка с прижатыми к тельцу крылышками, приклеившаяся к щупальцу облачка, наполняющий душу восторг, рвущийся наружу и наконец-то находящий себе дорогу – о, какой это был экстаз!
Они лежали на шали много часов подряд, согревая друг друга, улыбаясь друг другу глупыми улыбками, удивляясь счастью взаимного обретения, невиновные в грехопадении, упивающиеся сотнями маленьких открытий.
Любовные утехи сменялись разговорами. Она узнала, что он женат – на некоей Куспии, дочери публикана; сестра его была выдана замуж за Луция Домиция Агенобарба, младшего брата верховного понтифика. Для того чтобы собрать денег на приданое для сестры, пришлось пойти на такие огромные расходы, что единственным выходом была женитьба на Куспии, дочери сказочно богатого человека. У них еще не было детей – потому, должно быть, что он не находил в жене ничего, способного вызвать любовь или восхищение; та уже жаловалась отцу, что он избегает ее.
Ливия Друза рассказала ему о себе, и Марк Порций Катон Салониан примолк.
– Ты сердишься? – спросила она его, приподнимаясь и тревожно глядя на него.
Он улыбнулся и покачал головой.
– Как я могу сердиться, когда боги ответили на мои молитвы? Ведь они прислали тебя сюда, на землю моих предков, специально для меня. Я понял это, как только увидел тебя у ручья. Если ты связана с таким множеством могущественных семей, то это просто еще один знак милости свыше, которой я оделен.
– Ты действительно не знал, кто я такая?
– Совершенно! – расстроенно ответил он. – Никогда в жизни тебя не видел.
– Ни разу? Неужели ты никогда не замечал меня на балконе дома моего брата, что стоит выше дома Гнея Домиция?
– Никогда!
– А я столько раз видела тебя за много лет!
– Я польщен, что увиденное пришлось тебе по сердцу. Она прижалась к его плечу.
– Я влюбилась в тебя, когда мне было шестнадцать лет.
– Как привередливы боги! – воскликнул он. – Если бы я хоть раз поднял глаза и увидел тебя, то не покладал бы усилий, пока ты не стала бы моей женой. У нас народилась бы куча детей, и мы не оказались бы в таком ужасном положении.
Они инстинктивно стиснули друг друга в объятиях, чувствуя одновременно наслаждение и горечь.
– Какой ужас! Вдруг они узнают? – прошептала она.
– Согласен.
– Это несправедливо.
– Тоже согласен.
– Они не должны узнать о нас, никогда, слышишь, Марк Порций?
Он поморщился.
– Мы должны гордиться нашей любовью, а не стыдиться ее.
– Мы и так гордимся, – серьезно ответила Ливия Друза. – Пусть сложившиеся обстоятельства корежат все на свой лад, я все равно горда.
Он сел и обхватил руками колени.
– Я тоже горд.
После этого он снова обнял ее и не выпускал, пока она не оттолкнула его, потому что ей хотелось рассмотреть его чудесное сложение, его длинные руки и ноги, гладкую безволосую кожу; редкие волоски на его теле были так же рыжи, как его голова. Тело было мускулистым, лицо костлявым. Настоящий Одиссей! Во всяком случае, ее Одиссей должен был быть именно таким.
Они расстались под вечер, договорившись, что встретятся на том же месте и в то же время на другой день. Прощание настолько растянулось, что, вернувшись, она уже не застала строителей – те разошлись, сделав намеченное за день. Ее слуга Мопс уже подумывал, не отрядить ли людей на ее поиски. Ее обуревало такое счастье, такой подъем, что подобные мелочи не коснулись ее внимания. Стоя перед Мопсом в предзакатном свете и растерянно моргая, она даже не подумала объясниться или попросить извинения.
Вид ее был ужасен: испачканные землей и собравшие немало травы волосы свисали на спину, одежда тоже была обильно испачкана, разодранные сандалии она несла за ремешки, грязны были также ее руки и лицо, ноги покрывала корка грязи.
– Domina, domina, что случилось? – причитал слуга. – Ты оступилась?
Она спохватилась.
– Именно, упала, Мопс, – беззаботно ответила она. – На страшную глубину, и все-таки осталась жива.
Завидя сбегающихся слуг, она шмыгнула в дом. В ее комнату был внесен старый медный таз с теплой водой. Лилла, рыдавшая из-за отсутствия матери, ушла, подгоняемая нянькой, чтобы съесть остывший обед, однако Сервилия, не будучи замеченной, не отставала от матери ни на шаг. Она стояла в тени, когда служанка, расстегнувшая на Ливий Друзе все застежки, зацокала языком, удивляясь, как грязно тело хозяйки: оно оказалось еще в более плачевном состоянии, нежели одежда.
Стоило служанке отвернуться, чтобы проверить, достаточно ли согрелась вода, обнаженная Ливия Друза, отбросив смущение, так медленно и сладострастно заложила руки за голову, что девочка, подглядывавшая из-за двери, поняла значение этого жеста, хотя пока на примитивном, подсознательном уровне, ибо для осознания подобных вещей она еще была слишком мала. Руки Ливий Друзы скользнули вниз вдоль бедер, а затем подперли снизу большие груди. Ливия Друза довольно долго с блаженной улыбкой теребила себя за соски большими пальцами, потом шагнула в таз и повернулась к служанке спиной, чтобы та могла лить воду ей на спину. Она не увидела, как дочь выскользнула из комнаты.
За обедом – Сервилий было позволено обедать с матерью – Ливия Друза с восторгом расписывала, что за чудесную грушу она съела, какой чудесный крокус нашла в траве, какие куколки висели на ветвях межевого святилища, какой быстрый ручей попался ей на пути и какое страшное падение со скользкого берега ее поджидало. Сервилия ела с изяществом, ничем не выдавая своих чувств. Впрочем, чужой человек, заглянувший к ним, принял бы скорее мать за беззаботное дитя, а дочь – за обеспокоенную взрослую.
– Мое счастливое настроение тебя удивляет, Сервилия? – спросила мать.
– Да, это очень странно, – сдержанно ответила дочь.
Ливия Друза наклонилась к ней над маленьким столиком, за которым они сидели вдвоем, и убрала прядь черных волос с лица дочери, впервые в жизни проявив неподдельный интерес к этому юному созданию как к собственной копии.
– Когда мне было столько же лет, сколько тебе сейчас, – проговорила Ливия Друза, – моя мать никогда не обращала на меня внимания. А все Рим! Лишь недавно я поняла, что он оказывает такое же влияние на меня. Вот почему я оставила город. Мы будем жить сами по себе до возвращения отца. Я счастлива, потому что свободна, Сервилия! Я способна забыть Рим.
– А мне Рим нравится, – сказала Сервилия, облизываясь при виде разнообразных блюд. – У дяди Марка повар лучше.
– Мы найдем повара тебе по вкусу, если это твоя главная беда. Это твоя главная беда?
– Нет. Строители хуже.
– Ну, они через месяц-другой нас покинут, и тогда здесь воцарится покой. Завтра, – она вспомнила о свидании и тряхнула головой, пряча улыбку, – нет, послезавтра мы пойдем прогуляться вместе.
– Почему не завтра? – спросила Сервилия.
– Потому что я должна посвятить своим делам еще один день.
Сервилия слезла со стула.
– Я устала, мама. Можно я пойду прилягу?
Так начался счастливейший год в жизни Ливий Друзы, время, когда для нее померкло все, кроме любви, имя которой было Марк Порций Катон Салониан; о дочерях она вспоминала лишь изредка.
У влюбленных быстро появились особые уловки, поскольку Катон не мог проводить в Тускуле слишком много времени – во всяком случае, у него не было такой привычки, пока он не встретил Ливию Друзу. Им требовалось более надежное место встречи, где они не попались бы на глаза садовникам или пастухам и которое Ливия Друза покидала бы, оставшись чистой и непомятой. Катон решил эту проблему: он выселил из домика, стоявшего в его имении на отшибе, проживавшую там семью, под предлогом, что собрался написать именно там книгу. Книгой объяснялись также его участившиеся отлучки из Рима и от жены: следуя по стопам деда,[91] он собрался произвести на свет подробнейшее исследование о римской деревне, не упустив ни единой тонкости из области говоров, обычаев, молитв, суеверий и традиций религиозного свойства; далее в его намерения входило описать современные способы земледелия и хозяйствования на земле. Этот проект никто в Риме не нашел странным, ибо все знали, какая у Катона семья и какие предки.
Всякий раз, когда ему удавалось попасть в Тускул, они встречались в один и тот же утренний час, назначенный Ливией Друзой по той причине, что в это время дети занимались учебой; расставание – самый тяжелый момент – происходило в полдень. Даже в присутствии Марка Ливия Друза, заехавшего как-то раз проведать сестру и взглянуть, как продвигаются строительные дела, Ливия Друза не отказалась от своих прогулок. Она так и светилась от счастья, но счастье это было до того простым и безыскусным, что Друз не мог не восхититься благоразумием сестры, решившейся на переезд; прояви она признаки беспокойства или вины, у него обязательно возникли бы подозрения. Однако этого не произошло, поскольку она считала свою связь с Катоном правильным и вполне достойным делом, желая его и будучи желанной.
Естественно, кое-что их все-таки смущало, особенно в начале связи. Для Ливий Друзы некоторой помехой было сомнительное происхождение возлюбленного. Теперь это, разумеется, не огорчало ее в той же степени, как давным-давно, когда Сервилия Цепион открыла ей глаза на его подноготную, однако кое-какое значение сохранило. На счастье, она была слишком умна, чтобы открыто над ним подтрунивать. Вместо этого она искала случая, чтобы лишний раз продемонстрировать, что у нее нет ни малейшей причины взирать на него сверху вниз – хотя на самом деле именно так она на него и взирала. Это было не пренебрежение, а просто сожаление, основанное на непоколебимой уверенности в благородстве собственного происхождения. Как бы ей хотелось, чтобы эта наивысшая гарантия благоденствия, о какой только может мечтать римлянин, распространялась и на него!
Его дедом был знаменитый Марк Порций Катон Цензорий – Катон-старший. Порции Приски, ведущие род от состоятельного латинского корня, принадлежали к римскому всадничеству на протяжении нескольких поколений; потом на свет появился Катон Цензорий. Однако обладая всеми правами гражданства и статусом всадников, они обретались не в Риме, а в Тускуле и не питали никаких устремлений по части продвижения по государственной стезе.
Однако она быстро удостоверилась, что сам ее возлюбленный весьма далек от того, чтобы считать свою родословную предосудительной. Вот как все это выглядело в его интерпретации:
– Миф восходит к моему деду с его чудным характером: он стал прикидываться крестьянином после того, как на него шикнул какой-то изнеженный патриций, когда деду было семнадцать лет, в начале войны с Ганнибалом. Роль крестьянина пришлась ему настолько по душе, что он играл ее до самой смерти. У нас в семье считается, что он поступил правильно: Новые люди приходят и уходят, их предают забвению – но кто забудет Катона-старшего?
– То же самое справедливо и в отношении Гая Мария, – неуверенно произнесла Ливия Друза.
Ее возлюбленный отпрянул, словно она укусила его.
– Он? Вот уж кто настоящий Новый человек – отъявленная деревенщина! У моего деда были предки! «Новым человеком» его можно назвать лишь с той точки зрения, что он первым в нашем роду заседал в сенате.
– Откуда ты знаешь, что твой дед всего лишь прикидывался крестьянином?
– Из его писем. Они хранятся в нашей семье до сих пор.
– А другая ветвь вашей семьи располагает его бумагами? Ведь та ветвь старше.
– Луцинианы? Даже не упоминай их! – В голосе Катона прозвучало отвращение. – Наоборот, наша ветвь, Салонианы, засверкает, как алмаз, когда историки будущего станут описывать Рим наших времен. Мы – подлинные наследники Катона Цензория. Мы не напускаем на себя напыщенности, мы чтим такого Катона Цензория, каким он был в действительности, – великого человека.
– Только выдававшего себя за крестьянина.
– Вот именно! Обманщика, грубияна, прямую душу, приверженца былого – одним словом, истинного римлянина. – Глаза Катона сверкали. – Знаешь ли ты, что он пил то же вино, что и его рабы? Никогда не штукатурил своих вилл, не имел ковров и пурпурных одежд и ни разу не заплатил за раба больше шести тысяч сестерциев. Мы, Салонианы, продолжили его традиции, мы живем так же, как он.
– О, боги! – вскричала Ливия Друза.
Однако он не заметил ее смятения, ибо был слишком увлечен вставшей перед ним задачей: объяснить возлюбленной, каким замечательным человеком был Катон Цензорий.
– Ну, как он мог быть крестьянином, если стал первым другом Валериев Флакков, а, переехав в Рим, прослыл лучшим адвокатом всех времен? Даже сегодня такие незаслуженно восхваляемые знатоки этой премудрости, как Красс Оратор и старый Муций Сцевола Авгур признают, что в риторике ему не было равных и что никому не дано пользоваться афоризмами и гиперболами лучше, чем это делал он. А взгляни на написанное им! Великолепно! Мой дед был образованнейшим человеком, а латынь, на которой он изъяснялся и писал, была столь безупречна, что он всегда обходился без черновиков.
– Я обязательно почитаю Катона-старшего. – Эта реплика Ливий Друзы прозвучала суховато; но увлеченный наставник вознес Катона Цензория на слишком недосягаемую высоту.
– Сделай милость! – Катон обнял ее и привлек к себе – Начни с «Carmen de Moribus», чтобы понять, каким высоконравственным человеком был этот римлянин с большой буквы. Конечно, он первым среди Порциев назвался Катоном: раньше они именовались Присками; уже одно это указывает на древность рода. Представляешь, деду моего деда было уплачено за пять коней, павших под ним, когда он сражался, отстаивая Рим!
– Меня волнуют не Салонианы, ни Приски и не Катоны. Салоний – вот кто не идет у меня из головы. Ведь он был рабом-кельтибером, верно? Зато старшая ветвь претендует на происхождение от благородного Лициния, третьей дочери великого Эмилия Павла и старшей дочери Сципиона Корнелии.
Он нахмурился: в ее словах отчетливо звучал снобизм Ливиев. Однако она взирала на него широко распахнутыми, полными любви глазами; он тоже сгорал от любви к ней. Разве можно обвинять ее за неосведомленность по поводу Порциев Катонов? От него требовалось немного: раскрыть ей глаза.
– Знаешь ли ты историю Катона Цензория и Салоний? – спросил он, пристроив подбородок у нее на плече.
– Не знаю, meum mel. Расскажи!
– Одним словом, дед мой не женился до сорока двух лет. К тому времени он побывал консулом, одержал славную победу в Дальней Испании и отпраздновал триумф – он-то не отличался жадностью! Он никогда не прикарманивал трофеев и не торговал пленниками. Он все отдавал своим солдатам, и их потомки до сих пор боготворят его за это. – Катон настолько обожал своего дедушку, что сейчас забыл, о чем собирался рассказать.
– Итак, ему было сорок два года, когда он женился на благородной Лицинии, – подсказала Ливия Друза.
– Да. У них родился всего один ребенок, Марк Лициниан, хотя дед, судя по всему, был очень привязан к Лицинии. Не знаю, почему у них не было больше детей. Так или иначе, Лициния умерла, когда моему деду было семьдесят семь лет. После смерти жены он заменил ее в своей постели девушкой-рабыней. Его сын Лициниан и невестка, благородная дама, которую ты упоминала, жили в доме деда. Рабыня в его постели взбесила их. Сам дед не делал секрета из своей слабости и позволял ей разгуливать по дому, словно она была его хозяйкой. Вскоре об этом прознал весь Рим: Марк Лициниан и Эмилия Терция не стали держать язык за зубами. Единственным человеком, остававшимся в счастливом неведении, был сам Катон Цензорий. Но в конце концов и он узнал о возмущении всего Рима и, вместо того, чтобы спросить сына и невестку, почему они не сказали ему о своем недовольстве, дед как-то утром просто-напросто отправил рабыню восвояси, а сам ушел на форум, так и не сказав родне, что рабыни больше нет.
– Весьма странный поступок, – молвила Ливия Друза. Воздержавшись от замечаний по поводу ее комментария, Катон продолжал:
– Среди клиентов Катона Цензория был вольноотпущенник по имени Салоний, кельтибер из Салона, прежде, в неволе, служивший у деда писцом.
«Эй, Салоний! – окликнул его дед на форуме. – Нашел ли ты мужа для своей красотки-дочери?»
«Пока нет, domine, – отвечал Салоний, – но можешь не сомневаться, что когда я найду для него подходящего человека, я обязательно приведу его к тебе и спрошу твоего мнения и совета».
«Оставь поиски, – сказал ему дед. – У меня есть для нее на примете достойный муж благороднейших кровей. Состоятельный, с безупречной репутацией, примерный семьянин – чего еще желать? Одним он подкачал: боюсь, он несколько староват. Но, заметь, не жалуется на здоровье! И все же даже самый пылкий доброжелатель был бы вынужден признать, что он – старик».
«Domine, если на него пал твой выбор, то как же я могу ослушаться? Я сделаю все, чтобы ублажить тебя, – отвечал Салоний. – Дочь моя родилась, когда я был твоим рабом, мать ее тоже была твоей рабыней. Освобождая меня, ты сделал еще большую милость, освободил всю мою семью. Однако моя дочь по-прежнему в долгу перед тобой – в той же мере, что и я, и моя жена, и мой сын. Не тревожься, Салония – славная девочка. Она выйдет за любого, кого бы ты ни предложил ей в мужья, невзирая на его возраст».
«Чудесно, Салоний! – вскричал дед, хлопая его по спине. – Он – это я!»
– Тут что-то неладно с грамматикой, – поморщилась Ливия Друза. – Я-то думала, что латынь Катона Цензория и впрямь отличалась безупречностью.
– Меа vita, mea vita, где твое чувство юмора? – вытаращил глаза Катон. – Ведь он пошутил! Ему просто захотелось вывести всех на чистую воду. Салоний был совершенно ошеломлен. Он не мог поверить, что ему предлагают породниться с семьей, в багаже которой уже имеется консульство и триумф.
– Неудивительно, что он был ошеломлен, – сказала Ливия Друза.
– Дед заверил Салония в серьезности своих намерений, – заторопился Катон. – Девушка по имени Салония была доставлена незамедлительно, и состоялась свадьба, благо что день был подходящий.
Стоило Марку Лициниану прослышать об этом спустя час-другой – вести облетали Рим быстро, – как он собрал друзей и направился к Катону Цензорию.
«Вознегодовав на нас за то, что мы осуждаем тебя за любовницу-рабыню, ты решил опозорить наш дом и того пуще, вводя в него такую мачеху для меня?» – гневно спросил Лициниан.
«Какой же это позор для тебя, сын мой, если я собрался доказать, что я мужчина, став в преклонном возрасте отцом еще нескольких сыновей? – величественно спросил дед. – Разве я мог бы найти на роль жены патрицианку, когда я нахожусь ближе к восьмидесятилетию, нежели чем к семидесятилетию? Подобный брак был бы неподобающ. Напротив, женясь на дочери своего вольноотпущенника, я вступаю в брак, соответствующий моим годам и потребностям».
– Невероятно! – ахнула Ливия Друза. – Он, естественно, хотел посильнее оскорбить Лициниана и Эмилию Терцию.
– Да, так принято считать среди нас, Салонианов.
– Неужели все они продолжали жить под одной крышей?
– Разумеется. Правда, Марк Лициниан вскоре после этого умер – многие полагают, что его сердце не выдержало такого бесчестия. Эмилия Терция осталась в доме нос к носу со свекром и его новой супругой Салонией. По-моему, она вполне заслужила такую участь. Видишь ли, ее собственный папаша скончался, и она не могла вернуться в отчий дом.
– Насколько я понимаю, Салония подарила жизнь твоему отцу, – молвила Ливия Друза.
– Совершенно верно, – сказал Катон Салониан.
– Разве тебя не угнетает, что ты – внук женщины, рожденной в рабстве?
– Почему это должно меня угнетать? – удивился Катон. – Все мы к кому-то восходим. Кажется, цензоры согласились с моим дедом Катоном Цензорием, заявлявшим, что его кровь столь благородна, что очищает собой кровь любого раба. Салонианов никогда не пытались выкинуть из сената. Салоний происходил от галлов – вполне достойное происхождение. Вот если бы он был греком… Но дед никогда не пошел бы на брачный союз с гречанкой. Греков он терпеть не мог.
– А ты оштукатурил свою усадьбу? – Задавая свой вопрос, Ливия Друза выразительно терлась о бедро Катона.
– Нет, разумеется, – ответил он сквозь участившееся дыхание.
– Теперь я знаю, почему нам приходится пить такое отвратительное вино.
– Тасе, Ливия Друза! – приказал Катон, переворачивая ее на спину.
Великая любовь неизменно приводит к неосмотрительности, опрометчивым словам и разоблачению; однако Ливия Друза и Катон Салониан умудрялись сохранять свою связь в полной тайне. Если бы дело происходило в Риме, все наверняка сложилось бы иначе; но, на их счастье, в сонном Тускуле никто не обращал внимания на скандал, назревающий под самым носом.
Не прошло и месяца, как Ливия Друза убедилась, что беременна. У нее не было ни малейших сомнений, что отцом ребенка не является Цепион: в тот самый день, когда Цепион уехал из Рима, у нее начались месячные. Две недели спустя она попала в объятия Марка Порция Катона Салониана; в должный срок очередные месячные не наступили. Две предыдущие беременности научили ее кое-каким другим признакам, которые давали о себе знать и сейчас, причем пышным цветом. Она была беременна от возлюбленного, Катона, а не от мужа, Цепиона.
Находясь в философическом расположении ума, Ливия Друза решила ни от кого не утаивать своего состояния. Ее успокаивало то, что любовь Катона последовала вскоре за любовью Цепиона, так что разоблачение им не грозило. Было бы куда хуже, если бы она забеременела позднее. Нет, об этом лучше даже не думать!
Друз обрадовался новости, Сервилия Цепион – тоже; Лилла заявила, что братик очень ее позабавит, а Сервилия восприняла новость с еще более каменным видом, чем обычно.
Естественно, новость нельзя было скрывать и от Катона. Но насколько ему можно приоткрыть правду? Все Ливии Друзы отличались способностью холодно взвешивать «за» и «против»; Ливия Друза решила обстоятельно обдумать предстоящий разговор. Было бы ужасно лишать Катона ребенка, тем более сына, однако… Ребенок непременно родится еще до возвращения Цепиона; никто не усомнится, кто его отец. Если ребенок Катона окажется мальчиком, он станет – при условии, что и он назовется Квинтом Сервилием Цепионом, – наследником золота Толозы, всех пятнадцати тысяч талантов! Тогда он будет богатейшим человеком в Риме, обладая при этом славным именем. Куда более славным, чем «Катон Салониан».
– У меня будет ребенок, Марк Порций, – объявила она Катону при следующей их встрече в двухкомнатном домике, который она считала теперь своим истинным домом.
Он был скорее встревожен, нежели обрадован. Взгляд его стал испытующим.
– От меня или от мужа? – спросил он.
– Не знаю, – ответила Ливия Друза. – Правда, не знаю. Сомневаюсь, что у меня появится больше уверенности, даже когда он родится.
– Он?
– Это мальчик.
Катон откинулся на подушку, закрыл глаза и поджал свои чудесные губы.
– Мой, – уверенно произнес он.
– Не знаю, – повторила она.
– И ты дашь всем понять, что это – ребенок твоего мужа.
– Вряд ли у меня есть выбор.
Открыв глаза, он печально взглянул на нее.
– Знаю, что нет. Я не могу на тебе жениться, даже если бы у тебя появилась возможность развестись. Таковой у тебя не появится – разве что твой муж нагрянет раньше, чем ты рассчитываешь, но это весьма сомнительно. Все это не случайно: боги веселятся вовсю.
– Пускай! В конце концов выигрываем мы, мужчины и женщины, а не боги, – сказала Ливия Друза, прильнув к нему. – Я люблю тебя, Марк Порций! Надеюсь, что это твой ребенок.
– А я надеюсь, что не мой, – отрезал Катон.
Беременность Ливии Друзы не внесла изменений в ее привычки. Она по-прежнему совершала свои утренние прогулки, а Катон Салониан проводил в старом дедовском имении вблизи Тускула больше времени, чем прежде. Они занимались любовью яростно, не боясь за новую жизнь, вызревающую в ее утробе. На предостережения Катона Ливия Друза отвечала, что любовь ее младенцу не помеха.
– Ты по-прежнему предпочитаешь Тускулу Рим? – спросила она свою дочь Сервилию как-то раз чудесным днем в конце октября.
– О, да! – с жаром ответила Сервилия, которая за долгие месяцы проявила себя крепким орешком: необщительная, она никогда первой не заводила разговора, а на материнские вопросы отвечала так лаконично, что за обедом Ливия Друза скорее произносила монологи.
– Отчего же, Сервилия?
Та бросила взгляд на изрядно выросший живот матери.
– Во-первых, там хорошие врачи и акушерки, – молвила девочка.
– О, за ребенка не беспокойся! – засмеялась Ливия Друза. – Он вполне доволен жизнью. Когда настанет его срок, он не доставит больших хлопот. У меня впереди есть еще целый месяц.
– Почему ты все время называешь его «он», мама?
– Потому что я знаю, что это мальчик.
– Это невозможно знать, пока ребенок не родится.
– Какая ты у меня циничная! Я знала, что ты родишься девочкой, знала, что девочкой родится Лилла. С чего бы мне ошибиться на сей раз? Я по-другому себя чувствую, а он по-другому разговаривает со мной.
– Разговаривает с тобой?
– Вы обе тоже разговаривали со мной, пока находились у меня в утробе.
Взгляд девочки стал насмешливым.
– Странная ты какая-то, мама. И становишься все страннее. Как может ребенок говорить, пока он в утробе? Ведь дети не говорят даже после того, как родятся, по крайней мере, сперва.
– Вся в отца, – бросила Ливия Друза, скорчив гримасу.
– Значит, ты не любишь tata! Так я и думала! – воскликнула Сервилия скорее с облегчением, чем осуждающе.
Ей уже исполнилось семь лет; мать сочла, что с кое-какими жизненными реалиями ее можно ознакомить. Не то, что настраивать против отца, но… Разве не чудесно было бы превратить старшую дочь в преданную подругу?
– Нет, – неумолимо произнесла Ливия Друза, – я не люблю tata. Хочешь знать, почему?
Сервилия пожала плечами.
– Наверное, ты все равно скажешь.
– А ты сама его любишь?
– Да, да! Он – самый лучший человек в целом свете.
– О!.. Тогда мне действительно придется объяснить тебе, в чем тут дело. Иначе ты станешь меня осуждать. А у меня есть основания его не любить.
– Конечно, иначе ты не скажешь.
– Понимаешь, миленькая, мне не хотелось выходить замуж за tata. Меня заставил согласиться твой дядя Марк. А это – дурное начало.
– У тебя была возможность выбирать.
– В том-то и дело, что никакой! Чаще всего так и происходит.
– А по-моему, тебе надо было согласиться, что дядя Марк лучше тебя разбирается в таких делах, а также во всех остальных. В том, как он подобрал для тебя мужа, я не вижу ошибки, – молвила семилетняя судья.
– Ничего себе! – Ливия Друза уставилась на дочь полными отчаяния глазами. – Сервилия, разве людям можно диктовать, кого им любить, а кого нет? Так получилось, что tata не пришелся мне по сердцу. Он мне никогда не нравился, с тех самых пор, когда я была в твоем возрасте. Но еще наши отцы договорились, что мы поженимся, и дядя Марк не усмотрел в этом ничего дурного. Я так и не сумела его убедить, что отсутствие любви – еще не помеха браку, тогда как неприязнь с самого начала неминуемо обречет его на неудачу.
– По-моему, ты просто глупа, – надменно ответствовала Сервилия.
Упрямый ослик! Но Ливия Друза не сдавалась.
– Супружество – дело сугубо личное, дитя мое. Неприязнь к мужу или жене – бремя, которое очень нелегко влачить. В супружестве люди беспрерывно соприкасаются. Когда же человек вызывает у тебя неприязнь, то тебе очень не хочется, чтобы он тебя касался. Это-то тебе понятно?
– Мне не нравятся ничьи прикосновения, – отчеканила Сервилия.
– Будем надеяться, что так будет не всегда, – с улыбкой ответила мать. – Меня, к примеру, вынудили выйти за человека, прикосновения которого были мне неприятны. Человека, который сам был мне неприятен. Так оно осталось по сию пору. Однако результатом этого брака стало появление иных чувств: я люблю тебя, люблю Лиллу. Как же мне не любить tata хотя бы чуть-чуть, если он способствовал появлению на свет тебя и Лиллы?
На лице Сервилий появилось выражение неприкрытого отвращения.
– Как же ты глупа, мама! Сперва ты говоришь, что tata тебе неприятен, а потом выясняется, что ты его любишь. Чепуха какая-то!
– Нет, это очень по-человечески, Сервилия. Любовь и приязнь – очень разные чувства.
– Ну, а я намерена любить и чувствовать приязнь к мужу, которого подберет для меня tata, – с чувством превосходства объявила Сервилия.
– Надеюсь, время подтвердит твою правоту, – сказала Ливия Друза и попробовала сменить тему этого тяжелого разговора. – Сейчас я, к примеру, очень счастлива. Сказать, почему?
Черная головка склонилась на бок; поразмыслив, Сервилия покачала головой, умудрившись одновременно согласно кивнуть.
– Я знаю причину, не знаю только, подходящая ли она для счастья. Ты счастлива, потому что живешь в этой отвратительной дыре и собираешься родить. – Черные глаза блеснули. – И потом, у тебя, кажется, завелся дружок.
На лице Ливий Друзы отразился ужас. Выражение это было настолько ярким в своей затравленности, что ребенок вздрогнул от удивления и предвкушения забавы; удар был нанесен наугад и объяснялся всего лишь страданием самой девочки, не имеющей друзей.
– Конечно, у меня есть дружок! – вскричала мать, стараясь не выглядеть напуганной. Она через силу улыбнулась. – Он беседует со мной изнутри.
– Моим другом ему не быть, – пригрозила Сервилия.
– О, Сервилия, не говори таких вещей! Он будет самым лучшим твоим другом – так всегда бывает с братьями, уж поверь мне!
– Дядя Марк – твой брат, однако именно он заставил тебя выйти замуж за моего tata, который был тебе так неприятен.
– И все же это не ослабило нашей дружбы. Братья и сестры вместе растут. Они знают друг друга лучше, чем кого-либо из посторонних, и учатся симпатии друг к другу, – с теплотой в голосе объяснила Ливия Друза.
– Разве можно научиться симпатии к человеку, который тебе неприятен?
– Тут ты ошибаешься. Можно, если постараться. Сервилия фыркнула.
– В таком случае, почему ты не научилась симпатизировать tata?
– Потому что он мне не брат! – вскричала Ливия Друза, теряясь в догадках, куда их заведет этот разговор. Почему дочь не хочет сделать шаг ей навстречу? Почему она так черства, так бестолкова? А потому, сообразила мать, что она – дочь своего отца. О, как она на него похожа! Только куда умнее. То есть хитрее.
– Порцелла, – проговорила она, – единственное, чего я для тебя хочу, – это счастья. Обещаю, что никогда не позволю твоему отцу заставлять тебя выходить замуж за неприятного тебе человека.
– Вдруг тебя не будет рядом при моем замужестве?
– Это по какой же причине?
– Ну, ведь твоей матери не было рядом с тобой, когда тебя выдавали замуж?
– Моя мать – это совсем другое дело, – печально промолвила Ливия Друза. – Как тебе известно, она еще жива.
– Известно, известно! Она живет с дядей Мамерком, но мы с ней не разговариваем. Она распутная женщина, – сказала девочка.
– От кого ты слышала об этом?
– От tata.
– Ты даже не знаешь, что значит «распутная женщина».
– Знаю: женщина, забывшая, что она патрицианка. Ливия Друза заставила себя сохранить серьезность.
– Интересное определение, Сервилия. Как ты думаешь, лично ты никогда не забудешь, что ты патрицианка?
– Никогда! – выкрикнула дочь. – Когда я вырасту, то буду такой, как хочет мой tata.
– Я и не знала, что ты так много беседуешь с ним.
– Мы все время беседовали.
Ложь Сервилий оказалась столь искусной, что мать не заподозрила неправды. Оба родителя не обращали на нее внимания, и она с раннего детства стала солидаризироваться с отцом, который казался ей более важной, более необходимой для нее персоной, нежели Ливия Друза. Все ее детские мечты сводились к тому, что она вздыхала по отцовской любви, которой, как ей подсказывал здравый смысл, она никогда не дождется: отец не принимал дочерей всерьез, потому что хотел сына. Как она пронюхала об этом? Да очень просто: она носилась, подобно призраку, по всему дому дяди Марка, подслушивала разговоры, забиваясь в темные углы, и знала многое такое, что вовсе не предназначалось для ее ушей. Сервилий казалось, что именно отец, а не дядя Марк и уж конечно не никчемный италик Солон, говорит так, как подобает истинному римлянину. Сейчас, отчаянно скучая по отцу, девочка страшилась неизбежного: когда мать произведет на свет сына, все мечты о том, чтобы стать отцовской любимицей, ей придется навсегда забыть.
– Что ж, Сервилия, – поспешила с ответом Ливия Друза, – я только рада, что ты любишь своего отца. Но тебе придется повести себя, как взрослой, когда он вернется домой и вы снова будете с ним разговаривать. То, что я рассказала тебе о моей неприязни к нему, – это исповедь, не подлежащая разглашению. Это наш секрет.
– Почему? Разве он этого не знает?
Ливия Друза нахмурилась, не зная, что ответить.
– Если ты так много беседуешь с отцом, Сервилия, то ты должна знать, что он понятия не имеет о моей неприязни. Твой tata не относится к числу проницательных мужчин. В противном случае и я относилась бы к нему иначе.
– Мы с ним никогда не тратим время на то, чтобы обсуждать тебя, – пренебрежительно бросила Сервилия. – Нас занимают более важные вещи.
– Для семилетней девочки ты неплохо умеешь наносить обиды.
– Tata я никогда не обижала, – отчеканила семилетняя девчонка.
– Твое счастье. Но на всякий случай запомни мои слова. То, что я сказала – или попыталась сказать тебе сегодня, – должно остаться между нами. Я раскрыла тебе душу и рассчитываю, что ты поступишь с моей исповедью так, как подобает римской патрицианке – бережно.
Когда в апреле Луций Валерий Флакк и Марк Антоний Оратор были выбраны цензорами, Квинт Поппедий Силон явился к Друзу в состоянии необычайного воодушевления.
– О, как чудесно было поболтать с Квинтом Сервилием! – с усмешкой бросил Силон; он никогда не скрывал своей неприязни к Цепиону, как и тот – своего презрения к нему.
Хорошо понимая друга и втайне соглашаясь с ним, хотя семейные узы не позволяли ему выражать свое согласие вслух, Друз пропустил сие замечание мимо ушей.
– Что довело тебя до кипения? – спросил он Силона.
– Наши цензоры! Они замыслили самую дотошную перепись, какая предпринималась когда-либо прежде, и вот теперь собираются изменить процедуру! – Силон выразительно воздел руки к небу. – О, Марк Ливий, ты и представить себе не можешь, как глубок теперь мой пессимизм по поводу событий в Италии! Теперь я уже не вижу иного выхода из положения, нежели отделение и война с Римом.
Друз впервые услышал от Силона о его подлинных опасениях. Он выпрямился и с тревогой взглянул на него.
– Отделение? Война? Квинт Поппедий, как ты можешь даже произносить такие слова? Положение в Италии будет спасено мирными средствами – я по крайней мере всеми силами буду способствовать этому.
– Знаю, знаю, друг мой. Можешь мне поверить, отделение и война – вовсе не то, чего бы мне хотелось. Италии они нужны ничуть не больше, чем Риму. Это потребует такой затраты денежных и людских ресурсов, что они не восполнятся и спустя десятилетия, независимо от того, кто одержит победу. В гражданской войне не бывает трофеев.
– Даже не думай об этом.
Силон беспокойно заерзал, оперся о стол Друза и подался вперед.
– В том-то и дело, что я об этом не думаю! Наоборот, я неожиданно придумал, как предоставить италикам все права, не ущемляя интересов Рима.
– Массовое предоставление прав римского гражданства?
– Не полностью, конечно, – полностью все равно не получится. Но в достаточном объеме, чтобы далее последовало предоставление всех прав без изъятия.
– Как же? – Друз был обескуражен; раньше он воображал, что именно он является ведущим в их совместных с Силоном планах предоставления италикам римского гражданства, а Силон – ведомым; теперь же выяснялось, что его самодовольство не имело под собой оснований.
– Как тебе известно, цензорам всегда было гораздо важнее узнать, кто и что живет в самом Риме, а не за его пределами. Переписи в сельской местности и в провинциях вечно запаздывали и подразумевали сугубо добровольное участие. Сельский житель, желающий зарегистрироваться, должен был обратиться к своему duumviri в населенном пункте, имеющем муниципальный статус. В провинциях ему и подавно приходилось отправляться к губернатору, а до него путь неблизкий. Те, кому это было нужно, отправлялись в дорогу, остальные клялись сами себе, что уж в следующий раз сделают это обязательно, а пока доверяли чиновникам, переносившим их имена из старых списков в новые, – чаще всего все именно так и было.
– Все это мне прекрасно известно, – терпеливо произнес Друз.
– Ничего, выслушать то же самое еще разок тебе не повредит. Как ты знаешь, Марк Ливий, наши новые цензоры – забавная парочка. Никогда не думал, что из Антония Оратора может получиться хороший работник, однако, если вспомнить его кампанию против пиратов, го приходится признать, что у него есть кое-какие способности. Что касается Луция Валерия, Flamen Martialis[92] и консулара, то я помню лишь, какую неразбериху он устроил в последний год консульства Сатурнина, когда Гай Марий был слишком болен, чтобы управлять. Однако справедливо говорят, что любой человек рождается с каким-нибудь талантом. Теперь выясняется, что у Луция Валерия тоже имеется талант – так сказать, по части тылового обеспечения. Иду я сегодня по нижнему форуму, как вдруг появляется Луций Валерий. – Силон широко распахнул свои диковинные глаза и театрально разинул рот. – Представь себе мое изумление, когда он подзывает меня и спрашивает меня, италика, найдется ли у меня время с ним поговорить! Естественно, я ответил, что он может полностью распоряжаться мной. Оказалось, что ему понадобилось, чтобы я порекомендовал ему римских граждан-марсов, которые согласились бы заняться переписью граждан и татинян на марсийской территории. Прикинувшись дурачком, я к концу разговора вытянул из него все, что требовалось. Они – то есть он и Антоний Оратор – собираются прибегнуть к помощи особых людей – переписчиков, которых они разошлют по всей Италии и Италийской Галлии под конец этого года и в начале следующего, чтобы покрыть переписью сельскую местность. По словам Луция Валерия, вашим новым цензорам не дает покоя мысль, что прежняя система не учитывала большого количества сельских жителей и латинян, не желающих регистрироваться. Что ты на это скажешь?
– Чего ты от меня ждешь? недоуменно спросил Марк Ливий.
– Чтобы ты признал, что мыслят они здраво.
– Что верно, то верно. И по-деловому. Но я пока не понял, отчего ты так высоко задрал хвост?
– Дружище Друз, если мы, италики, сможем повлиять на этих переписчиков, то добьемся, чтобы они зарегистрировали италиков, желающих этого, в качестве римских граждан! Не всякий сброд, а людей, давно уже приобретших право именоваться римлянами, – доходчиво растолковал Силон.
Ничего не выйдет, – отозвался Друз, смуглое лицо которого не выражало сейчас никаких чувств. – Это неэтично и незаконно.
– Зато оправдано с моральной точки зрения.
– Мораль здесь ничто, Квинт Поппедий. А закон – все. Любой гражданин, попавший в список римлян подложным путем, не может считаться таковым законно. Я не могу с этим смириться, и ты тоже не должен уповать на это. И больше ничего не говори! Лучше подумай – и ты поймешь, что я прав, – твердо сказал Друз.
Силон долго изучал невозмутимую физиономию друга, а потом в отчаянии всплеснул руками.
– Будь ты проклят, Марк Ливий! Ведь это было бы так просто!
– И так же просто все вскроется. Зарегистрировав этих лжеграждан, ты сталкиваешь их с римским законом во всей его красе, порка, внесение в черные списки, огромные штрафы.
Силон вздохнул.
– Что ж, вижу, куда ты клонишь, – проворчал он. – Но все равно идея хороша!
– Нет, плоха! – Марк Ливий Друз стоял на своем непоколебимо.
Силон не стал продолжать разговор. Когда дом, сильно опустевший в последнее время, угомонился на ночь, он, не ведая, что следует примеру отсутствующей Ливий Друзы, вышел в лоджию.
Ему прежде и в голову не приходило, что Друз не сможет отнестись к проблеме под тем же углом зрения, что и он; в противном случае он не стал бы делиться с ним своей идеей. «Возможно, печально размышлял Силон, – именно по этой причине столь многие римляне твердят, что мы, италики, никогда не сможем стать римлянами. Я и то до сих пор не понимал Друза.»
Положение Силона было незавидным: он обозначил свои намерения и убедился, что не может полагаться на молчание Друза. Неужели Друз побежит с утра пораньше к Луцию Валерию Флакку и Марку Антонию Оратору, чтобы пересказать им этот разговор друзей?
Силону оставалось только дождаться развития событий. Потом ему придется употребить все умение и изворотливость, чтобы убедить Друза, будто вечернее предложение было всего-навсего фантазией, родившейся у него по дороге с форума на Палатин, глупостью и нелепицей, недостойной дальнейшего упоминания.
При этом он не собирался отказываться от столь блестящего плана. Напротив, простота и законченность делали его все более привлекательным. Цензоры так и так ожидают регистрации тысяч новых граждан. Разве у них есть основания не доверять резко возросшим цифрам по сельской местности? Надо немедленно лететь в Бовиан, к самниту Гаю Папию Мутилу, а потом, с ним на пару – к остальным вождям италийских союзников. К тому времени, когда цензоры всерьез возьмутся за рекрутирование своей армии переписчиков, предводители италиков должны быть готовы действовать: подкупать переписчиков, продвигать кандидатуры людей, готовых втайне работать на италиков, колдуя над своими списками. При этом Силона не интересовал сам город Рим: неграждане-италики, проживающие в Риме, не заслуживали обретения римского гражданства, ибо покинули землю предков ради соблазна более зажиточного существования на городских свалках.
Он долго сидел в лоджии, напряженно размышляя над тем, как добиться священной цели – равенства для всех людей, живущих в Италии. Утром же он принялся за исправление допущенной накануне оплошности, без нажима, с легкой усмешкой доказывая Друзу, что теперь понимает нелепость своего предложения.
– Я впал в заблуждение, – подытожил он. – Утро вечера мудренее: теперь я вижу, что правда на твоей стороне.
– Вот и отлично, – с улыбкой ответил Друз.
Глава 3
Квинт Сервилий Цепион не появлялся дома до следующей осени. Из Смирны, что в провинции Азия, он отправился в Италийскую, то есть Цизальпинскую Галлию, оттуда в Утику в провинции Африка, в Гадес, что в Дальней Испании, и назад в Цизальпийскую Галлию. Повсюду, где ступала его нога, жизнь делалась более зажиточной; в еще большей степени возрастало при этом его собственное богатство. Постепенно золото Толозы превращалось в нечто совсем иное: тучные поля вдоль реки Бетис[93] в Дальней Испании, дома с множеством жителей в Гадесе, Утике, Кордубе, Гиспале, Старом и Новом Карфагене, Цирте, Немаузе, Арелате и во всех крупных городах Цизальпийской Галлии и Апеннинского полуострова; к железо– и угледелательным городкам, основанным им в Цизальпийской Галлии, примкнули поселения ткачей повсюду, где выставлялись на продажу пахотные земли, Квинт Сервилий Цепион был среди активных покупателей. Он отдавал предпочтение италийским, а не римским банкам и компаниям. В римской Малой Азии он не оставил ни крохи своего состояния.
Он объявился в Риме у Марка Ливия Друза без предупреждения и, естественно, не застал жены и дочерей.
– Где они? – спросил он сестру.
– Там, где ты позволил им быть, – недоуменно ответила ему Сервилия Цепион.
– Что значит «позволил»?
Они по-прежнему живут в Тускуле, в имении Марка Ливия Сестра очень жалела, что дома не оказалось Друза.
– Чего ради они туда забрались?
– Ради мира и покоя – Сервилия Цепион схватилась за голову. – Ах я, неразумная! Мне казалось, что я слышала из уст Марка Ливия, будто они поступили так с твоего согласия.
– Не давал я никакого согласия! – гневно бросил Цепион. – Я отсутствовал более полутора лет и, возвращаясь, надеялся, что меня встретят жена и дети, но их и след простыл! Невероятно! Что они делают в Тускуле?
Из всех достоинств мужчины Сервилий Цепионы всегда ставили на первое место половую сдержанность в сочетании с супружеской верностью; за все время путешествия Цепион ни разу не переспал с женщиной. Не удивительно, что чем ближе он подъезжал к Риму, тем с большим нетерпением ждал встречи с женой.
– Ливия Друза устала от Рима и переехала на старую виллу Ливиев Друзов в Тускул, – молвила Сервилия Цепион, пытаясь унять сердцебиение. – Я и впрямь полагала, что ты одобрил их переезд. Так или иначе, он явно не пошел Ливий Друзе во вред. Я никогда еще не видела ее такой цветущей. И счастливой. – Она улыбнулась своему единственному брату. – В декабре, на календы,[94] у тебя родился сын.
Новость действительно оказалась радостной, но не настолько, чтобы унять гнев Цепиона, не обнаружившего жену там, где он надеялся ее найти, и не полечившего любовного удовлетворения.
– Немедленно пошли за ними, – распорядился он.
Пришедший немного погодя Друз застал шурина сидящим неподвижно в кабинете, без книги в руках; все мысли его были заняты выходкой Ливий Друзы.
– Что за история произошла у вас тут с Ливией Друзой? – спросил он Друза, не обращая внимания на приветливо протянутую ему руку и не желая обмениваться с шурином поцелуями, как того требовали приличия.
Друз, предупрежденный женой, отнесся к этой непочтительности снисходительно. Он начал с того, что уселся за стол.
– В твое отсутствие Ливия Друза переехала в мое имение в Тускуле, – объяснил он. Не стоит видеть в этом какой-то подвох, Квинт Сервилий. Она устала от города, только и всего. Переезд определенно пошел ей на пользу, она прекрасно себя чувствует. К тому же у вас родился сын.
– Моя сестра говорит, что у нее создалось впечатление, будто я позволил им этот переезд, – засопел Цепион, – что совершенно не соответствует действительности.
– Ливия Друза действительно упомянула твое дозволение. – Друз сохранял невозмутимость. – Однако это мелочи. По-моему, она и не помышляла об этом до твоего отъезда, а потом избрала самый легкий путь, сказав нам, что ты согласился. Думаю, что, увидевшись с нею, ты поймешь, что она действовала себе во благо. Ее здоровье и настроение теперь гораздо лучше, чем когда-либо прежде. А все жизнь вне города!
– Придется призвать ее к порядку. Друз приподнял бровь.
– Меня это не касается, Квинт Сервилий. Не хочу об этом знать. Другое мне интересно: твое путешествие.
Под вечер того же дня в имение Друза прибыли слуги. Ливия Друза встретила их спокойно. Она не высказала неудовольствия, а просто кивнула и сказала, что готова ехать в Рим в полдень следующего дня, после чего позвала слугу Мопса и отдала необходимые распоряжения.
Старинное тускульское имение было теперь уже не просто загородной виллой: здесь появился сад-перистиль и канализация. Ливия Друза проследовала в свою гостиную, закрыла ставни и дверь, кинулась на кровать и зарыдала. Все кончено: Квинт Сервилий вернулся домой, а дом для Квинта Сервилия – город. Ей никогда более не позволят побывать в Тускуле. Несомненно, он уже осведомлен о лжи, к которой она прибегла, когда захотела перебраться сюда, – одно это, при его характере, означало, что ей следует навсегда выбросить Тускул из головы.
Катона Салониана сейчас не было в Тускуле, поскольку в Риме проходили заседания сената; Ливия Друза не виделась с ним уже несколько недель. Утерев слезы, она присела за письменный стол и написала ему прощальное письмо:
«Мой муж вернулся домой и послал за мной. К тому времени, когда ты будешь читать эти строчки, я буду снова водворена в дом моего брата в Риме, где полным-полно глаз, чтобы за мной приглядывать. Ума не приложу, как, когда и где мы могли бы встретиться снова.
Но как мне жить без тебя? О, любимый, бесценный, выживу ли я? Не видеть тебя, забыть твои объятия, твои руки, твои губы – для меня это невыносимо! Но он обязательно нагромоздит запретов, к тому же в Риме никуда не скроешься от соглядатаев. Я в отчаянии и боюсь, что нам не суждено больше свидеться. Я не нахожу слов, чтобы выразить свою любовь. Запомни: я люблю тебя».
Поутру она, как обычно, вышла прогуляться, уведомив домашних, что вернется к полудню, когда завершится подготовка к отъезду в Рим. Обычно она бежала на свидание со всех ног, однако на сей раз не торопилась, а наслаждалась прелестью осеннего пейзажа и старалась запомнить каждое деревцо, каждый камешек, каждый кустик, чтобы вызывать их в памяти в предстоящей одинокой жизни. Добравшись до беленького двухкомнатного домика, в котором они с Катоном встречались на протяжении двух лет без трех месяцев, она стала ходить от стены к стене, с великой нежностью и печалью дотрагиваясь до предметов нехитрой обстановки. Вопреки здравому смыслу она надеялась застать его здесь, однако надежде не суждено было сбыться; она оставила письмо на виду, прямо на ложе, отлично зная, что в этот дом не войдет никто, кроме него.
А теперь – в Рим… Ей предстояло трястись в carpentum'e,[95] который Цепион счел подходящим для жены транспортным средством. Сперва Ливия Друза настояла на том, чтобы держать в поездке маленького Цепиона на коленях, но после первых двух миль из пятнадцати она отдала младенца сильному рабу и велела ему нести его на руках. Дочь Сервилилла оставалась с ней дольше, однако потом и ее растрясло, и она то и дело подползала к окну, а затем и вовсе предпочла брести пешком. Ливий Друзе тоже отчаянно хотелось выйти из повозки, но выяснилось, что муж строго-настрого наказал ей ехать внутри, да еще с закрытыми окошками.
У Сервилий, в отличие от Лиллы, желудок оказался железным, поэтому она просидела в повозке все пятнадцать миль. Сколько ей ни предлагалось пройтись пешком, она с неизменным высокомерием отвечала, что патрицианки не ходят, а только ездят. Ливия Друза отчетливо видела, до чего возбуждена дочь; впрочем, она научилась разбираться в ее настроениях, лишь прожив с ней рядом почти два года. Внешне же девочка оставалась совершенно спокойной, разве что ее глазенки поблескивали ярче обычного, а в уголках рта залегли две лишние складочки.
– Я очень рада, что ты ждешь не дождешься предстоящей встрече с tata, – проговорила Ливия Друза, хватаясь за лямку, чтобы удержаться на сидении в накренившейся повозке.
– Не то, что ты, – поспешила с уколом Сервилия.
– Постарайся же понять меня! – взмолилась мать. – Мне так нравилась жизнь в Тускуле, я так ненавижу Рим – вот и весь ответ!
– Ха! – только и хмыкнула Сервилия. На этом разговор закончился.
Спустя пять часов после выезда из Тускула carpentum и его многочисленная свита остановились у дома Марка Ливия Друза.
– Пешком я добралась бы скорее, – ядовито напутствовала Ливия Друза карпентария, прежде чем он скрылся вместе с наемной повозкой.
Цепион дожидался ее в покоях, которые они занимали прежде. Он приветствовал жену равнодушным кивком. Такой же безразличной была его реакция на обеих дочерей, которых мать вытолкнула вперед, чтобы они поприветствовали tata, прежде чем отправиться в детскую. Даже широкая и одновременно застенчивая улыбка Сервилий не разгладила его сварливых морщин.
– Идите! – велела девочкам Ливия Друза. – И скажите няне, чтобы принесла маленького Квинта.
Няня оказалась тут как тут. Ливия Друза забрала у нее малыша и сама внесла его в гостиную.
– Вот, Квинт Сервилий! – с улыбкой молвила она. – Познакомься: это твой сын. Красивый, правда?
Слова эти были материнским преувеличением: маленький Цепион вовсе не был красив. Впрочем, и уродцем его нельзя было назвать. Десятимесячный мальчуган спокойно сидел у матери на руках, глядя прямо перед собой без очаровательной улыбки, обычно свойственной его сверстникам. Прямые, густые волосы на его головке имели яростный рыжий оттенок, глаза его были темно-карими, ручки довольно длинными, личико худым.
– Юпитер! – удивленно вскричал Цепион. – Откуда у него взялись рыжие волосы?
– Марк Ливий говорит, что рыжей была семья моей матери, – безмятежно откликнулась Ливия Друза.
– О! – Цепион вздохнул с облегчением. Дело было не в том, что он подозревал жену в неверности, а в том, что он не любил двусмысленностей. Не будучи нежным папашей, он даже не попытался взять малыша на руки; его пришлось подтолкнуть, чтобы он пощекотал мальчика под подбородком и заговорил с ним, как настоящий tata.
– Ладно, – сказал, наконец, Цепион. – Отдай его няньке. Пора нам побыть наедине, жена.
– Но скоро время ужинать, – попыталась возразить Ливия Друза, отдавая ребенка няне, заглянувшей в комнату. – Ужин и так запоздал. – У нее отчаянно колотилось сердце, поскольку она отлично знала, что сейчас последует. – Не можем же мы оттягивать его до бесконечности!
Не обращая внимания на ее слова, Цепион закрыл ставни и запер дверь.
– Я не голоден, – проговорил он, снимая тогу. – Если голодна ты, то тем хуже для тебя. Сегодня тебе придется обойтись без ужина, жена!
Даже не будучи чувствительным и проницательным человеком, Квинт Сервилий не мог не заметить перемену, происшедшую в жене, стоило ему лечь с ней рядом и властно притянуть ее к себе: она была напряжена и совершенно невосприимчива к его ласкам.
– Что с тобой? – разочарованно спросил он.
– Подобно всем женщинам, я все меньше люблю это занятие. Родив двоих-троих детей, женщины теряют к нему интерес.
– Ничего, – рассердился Цепион, – ты постараешься опять им заинтересоваться. Мужчины нашей семьи славятся воздержанием и высокой моралью, мы не спим ни с кем, кроме наших жен. – Реплика эта прозвучала до смешного напыщенно, словно была заучена наизусть.
Соитие их можно было назвать успешным только условно; несмотря на ненасытность Цепиона, Ливия Друза оставалась холодной и апатичной; страшным оскорблением для мужа стало то, что его последнее по счету достижение ознаменовалось ее храпом: она умудрилась уснуть! Он грубо тряхнул ее.
– Откуда у нас возьмется еще один сын? – крикнул он, больно хватая ее за плечи.
– Я больше не хочу детей, – пробормотала она.
– Если ты не поостережешься, – мычал он, приближаясь к кульминации, – я с тобой разведусь.
– Если развод будет означать, что я могу и дальше жить в Тускуле, – отвечала она, не обращая внимания на его стоны, – то я не стану возражать. Ненавижу Рим. И вот это ненавижу. – Она выскользнула из-под него. – Теперь я могу спать?
Он был слишком утомлен, чтобы продолжать препирательства, но с утра, едва проснувшись, он возобновил прерванный разговор, причем со злостью.
– Я твой муж, – завел он, стоило ей встать, и ожидаю от тебя, жена, соответствующего поведения.
– Я же сказала: все это мне больше не интересно, резко ответила она. – Если это тебя не устраивает, Квинт Сервилий, то предлагаю тебе развестись со мной.
До Цепиона дошло, что она жаждет развода, хотя мысль о ее неверности его пока не посещала.
– Никакого развода, жена.
– Тебе известно, что я сама могу с тобой развестись.
– Сомневаюсь, чтобы твой брат согласился на это. Впрочем, это неважно. Развода не будет – и точка. А интерес будет – у меня.
Он схватил свой кожаный ремень и сложил его вдвое. Ливия Друза непонимающе уставилась на него.
– Перестань паясничать! Я не ребенок.
– Ведешь ты себя именно как ребенок.
– Ты не посмеешь ко мне притронуться!
Вместо ответа он схватил ее за руку и завел ее ей за спину, одновременно задрав ей ночную рубашку. Ремень со смачным звуком стал впиваться ей в ягодицы и в бедра. Сперва она дергалась, пытаясь освободиться, но потом ей стало ясно, что он способен сломать ей руку. С каждым ударом боль делалась все нестерпимее, прожигая ее насквозь, как огнем; сначала она всхлипывала, потом разрыдалась, потом ей стало страшно. Когда она рухнула на колени и попыталась спрятать лицо в ладонях, он схватил ремень обеими руками и стал хлестать ее согбенное тело, не помня себя от злобы.
Ее крики доставляли ему наслаждение; он совсем сорвал с нее сорочку и лупцевал до тех пор, пока его руки не обвисли в изнеможении. Он отпихнул ногой упавший на пол ремень. Накрутив на руку ее волосы, Цепион рывком поставил ее на ноги и подтолкнул к душной нише, где стояла кровать, издававшая после бурной ночи настоящее зловоние.
– А вот теперь поглядим! – прохрипел он, придерживая рукой готовое к использованию орудие любви, ставшее сейчас орудием истязания. – Лучше смирись, жена, иначе получишь еще! – С этими словами он вскарабкался на нее, искренне полагая, что ее дрожь, колотящие его по спине кулаки и сдавленные крики свидетельствуют о небывалом наслаждении.
Звуки, доносившиеся из покоев Цепиона, были услышаны многими. Прокравшаяся вдоль колоннады Сервилия, желавшая узнать, проснулся ли ее любимый tata, ничего не упустила; то же относилась и ко многим слугам. Зато Друз и Сервилия Цепион ничего не слышали и не понимали: никто не знал, как поставить их в известность.
Горничная, помогавшая Ливий Друзе принимать ванну, расписывала, спустившись в подвал к рабам, степень увечий, причиненных хозяйке; при этом лицо ее было искажено страхом.
– Огромные кровавые рубцы! – причитала она, обращаясь к управляющему Кратиппу. – Они до сих пор кровоточат! Вся постель забрызгана кровью! Бедняжка, бедняжка..
Кратипп рыдал в одиночестве, не зная, чем помочь; слезы проливал не он один, ибо среди слуг многие знали Ливию Друзу с раннего детства, всегда жалели ее и заботились о ней. Стоило старикам увидеть ее утром, как глаза их снова увлажнились: она передвигалась со скоростью улитки и выглядела так, словно мечтала о смерти. Однако Цепион был хитер; даже в гневе он проявил осмотрительность: на руках, ногах, шее и лице у жены не оказалось ни единой отметины.
Положение оставалось неизменным на протяжении двух месяцев, разве что избиения, которым примерно раз в пять дней продолжал подвергать жену Цепион, отличались теперь некоторым разнообразием: он уделял внимание разным участкам на ее теле, позволяя другим заживать. Это оказывало на него огромное действие в смысле любовной неистовости, недурным было и ощущение своей власти; наконец-то он понял всю притягательность старинных нравов, прелесть положения paterfamilias и подлинное предназначение женщины.
Ливия Друза ни с кем не откровенничала, даже с горничной, присутствовавшей при ее омовениях, и сама лечила свои раны. Ранее не свойственная ей хмурая молчаливость была замечена Друзом и его женой, у которых она вызывала беспокойство. Однако им не оставалось ничего другого, кроме как объяснить все возвращением Ливий Друзы в Рим, хотя Друз, не забывший, как сестра сопротивлялась браку с Цепионом, задавал себе вопрос, не объясняется ли присутствием Цепиона ее шаркающая походка, изможденный вид и непробиваемое спокойствие.
В душе Ливий Друзы не осталось ничего, кроме физических страданий, которые причиняли ей избиения и последующие постельные утехи мужа. Она была готова считать это карой; кроме того, телесная боль делала не столь нестерпимой разлуку с ее возлюбленным Катоном. К тому же, размышляла она, боги сжалились над ней, и она выкинула трехмесячный плод, который Цепион уж никак не мог бы счесть своим произведением. Нежданное возвращение Цепиона стало для нее достаточным потрясением, чтобы она успела испугаться еще и этой трудности; она вспомнила о ней только тогда, когда трудность исчезла. Да, так и есть: боги к ней милостивы. Рано или поздно ее постигнет смерть – ведь когда-нибудь муж забудет вовремя прервать пытку. Смерть же была во сто крат предпочтительнее жизни с Квинтом Сервилием Цепионом.
Вся атмосфера в доме была теперь иной, и уж это-то не могло пройти мимо внимания Друза; при этом он знал, что лучше бы ему уделять больше внимания беременности его жены – неожиданному, счастливому подарку, на который они перестали было надеяться. Уныние, овладевшее домом, беспокоило и Сервилию Цепион. В чем же причина? Неужто одна-единственная несчастная жена может распространять вокруг себя столь кромешный мрак? Даже слуги самого Друза впали в безмолвие. Обычно их шумная суета вызывала у хозяина некоторое раздражение. Он с детства привык просыпаться в неурочный час от бурных всплесков жизнерадостности, доносившихся из-под атрия. Теперь же все это кануло в прошлое. Слуги пробирались по дому с вытянувшимися физиономиями, ограничивались односложными ответами на любые вопросы и с удвоенным усердием боролись с пылью и мусором, словно дружно решили заморить себя работой или подхватили бессонницу Кратипп, всегда казавшийся непоколебимой скалой, и тот был теперь не таким, как прежде.
Как-то раз под конец года Друз рано утром схватил Кратиппа за руку, прежде чем тот успел дать команду привратнику впускать собравшихся на улице клиентов.
– Подожди-ка, – сказал Друз, подталкивая управляющего к своему кабинету. – Мне надо с тобой поговорить.
Однако, даже тщательно заперев все двери, дабы обезопасить себя от незваных гостей, Друз не смог вымолвить нужного слова. Он стал расхаживать по комнате; Кратипп стоял, как каменный, уставившись в пол. Наконец Друз взял себя в руки и уперся взглядом в слугу.
– Что происходит, Кратипп? – Он потрепал его по плечу. – Уж не обидел ли я вас? Почему мои слуги сделались так несчастны? Уж не допустил ли я ненароком какого просчета? Если так, то очень прошу открыть мне глаза. Я не допущу, чтобы хотя бы один из моих рабов был недоволен жизнью из-за моего с ним обращения или из-за обид, наносимых кем-то еще из членов моей семьи. Но более всего мне тяжело видеть в унынии тебя! Без тебя этот дом вообще рухнет!
К ужасу хозяина, Кратипп залился слезами; некоторое время Друз терялся в догадках, как ему поступить, но потом поддался порыву и уселся вместе с управляющим на ложе, гладя его по вздрагивающему плечу и утирая платком его лицо. Однако чем добрее был Друз, тем горше делались рыдания Кратиппа. Теперь уже сам Друз был близок к слезам; он принес вина, заставил Кратиппа выпить немного и еще долго возился с ним, как любящая нянька, прежде чем тот немного успокоился.
– О, Марк Ливий, какое бремя вы снимаете с моей души!
– Что ты имеешь в виду, Катипп?
– Порку!
– Порку?!
– Она старается кричать так, чтобы никто не слышал! – Кратипп снова разрыдался.
– Ты говоришь о моей сестре? – повысил голос Друз.
– Да.
Сердце Друза заколотилось, как бешеное, лицо налилось кровью, руки заходили ходуном.
– Рассказывай! Именем богов призываю тебя открыть мне всю правду!
– Квинт Сервилий… Он ее прибьет.
Теперь дрожь била Друза нестерпимо; он стал задыхаться.
– Муж моей сестры бьет ее?
– Да, domine, да! – Управляющий очень старался совладать с собой. – Я знаю, что не мое дело вмешиваться, и, клянусь, я не стал бы этого делать! Но вы были так добры, так внимательны ко мне, что я… я…
– Успокойся, Кратипп, я не сержусь на тебя, – ровным голосом проговорил Друз. – Наоборот, я бесконечно благодарен тебе за это признание. – Он встал и помог подняться Кратиппу. – Ступай к привратнику и вели ему извиниться за меня перед моими клиентами. Сегодня я их не приму, потому что у меня будут другие дела. Теперь слушай: передай моей жене, чтобы она отправилась в детскую и оставалась там с детьми, поскольку мне придется отослать всех слуг в подвал, где они станут выполнять одно мое поручение. Ты уж проследи, чтобы все ушли к себе, а потом и сам уходи. Но прежде выполни последнюю просьбу: скажи Квинту Сервилию и моей сестре, что я жду их у себя в кабинете.
Оставшись в одиночестве, Друз постарался сладить с дрожью во всем теле и с небывалым гневом. Вдруг Кратипп преувеличивает? Вполне возможно, что дело зашло не так далеко, как воображают слуги…
Однако ему оказалось достаточно одного-единственного взгляда на Ливию Друзу, чтобы понять, что преувеличением здесь и не пахнет. Она вошла в кабинет первой, и он сразу увидел, как ей больно, как она удручена, как велик ее страх, как бездонно ее несчастье. От нее веяло кладбищенским холодом. За ней следом появился Цепион – этот был скорее заинтригован, нежели насторожен.
Друз принял их стоя и не предложил сесть. Вместо этого, впившись в шурина полным ненависти взглядом, он сразу приступил к сути дела:
– До моего сведения дошло, Квинт Сервилий, что ты подвергаешь мою сестру телесным истязаниям.
Ливия Друза испустила стон, Цепион же ответил с гневным презрением:
– То, как я поступаю со своей женой, Марк Ливий, касается меня одного, и никого больше.
– Не согласен, – произнес Друз как можно спокойнее. – Твоя жена мне сестра, она – член большой и могущественной семьи. Никто в этом доме не поднимал на нее руку до ее замужества. Я не позволю избивать ее ни тебе, ни кому-либо еще.
– Она моя жена. Это значит, что она подчиняется моей воле, а не твоей, Марк Ливий! Я буду поступать с ней так, как захочу.
– Ты связан с Ливией Друзой узами брака, – произнес Друз с каменеющим лицом. – Я же связан с ней кровными узами, что намного важнее. Я не позволю тебе избивать мою сестру!
– Ты сам сказал, что не хочешь знать, каким методом я стану учить ее порядку. Тогда ты был прав: это действительно не твоя забота.
– Избиение жены не может пройти незамеченным. Это – недопустимая низость! – Друз перевел взгляд на сестру. – Прошу тебя, сними одежду, Ливия Друза. Я хочу знать, что натворил этот истязатель жен.
– Не смей, жена! – взревел Цепион, наливаясь праведным гневом. – Обнажаться перед мужчиной, не являющимся твоим мужем? Не смей!
– Сними одежду, Ливия Друза, – повторил Друз. Ливия Друза не шевелилась и не размыкала уст.
– Сестрица, послушайся меня, – ласково сказал Друз, сделав шаг в ее сторону. – Я должен увидеть это.
Стоило ему обнять ее, как она вскрикнула и отпрянула; тогда он, стараясь не причинять ей боли, спустил одежду с ее плеч.
Истязатель жены мог вызывать у Друза-сенатора только презрение. Однако у Цепиона не хватило храбрости, чтобы не позволить Друзу исполнить задуманное. Мужчины увидели грудь Ливий Друзы и покрывающие ее старые рубцы, лиловые и ядовито-желтые. Друз развязал ее пояс, и вся бывшая на ней одежда соскользнула к ее ногам. В последний раз супруг занимался ее бедрами: они раздулись и были густо усеяны ссадинами и синяками. Друз нежно помог сестре одеться; подняв ее безжизненные руки, он заставил ее поддержать ткань на плечах. Потом он повернулся к Цепиону.
– Вон из моего дома! – произнес Друз, борясь с гневом.
– Жена – моя собственность, – ответил Цепион. – Закон позволяет мне обращаться с ней так, как я сочту необходимым. Мне дозволено даже убить ее.
– Твоя жена – моя сестра, и я не позволю издеваться над представительницей рода, как не позволю обращаться таким подлым образом с последним безмозглым животным из своего хлева. Ступай вон из моего дома!
– Если я уйду, уйдет и она! – гаркнул Цепион.
– Она останется со мной. Уходи, истязатель жен!
Но тут из-за их спин раздался пронзительный голосок, наполненный лютой ненавистью:
– Она этого заслужила! Заслужила! – Маленькая Сервилия бросилась к отцу и заглянула ему в глаза. – Не бей ее, отец! Лучше просто убей!
– Иди в детскую, Сервилия, – устало произнес Друз.
Однако девочка цеплялась за отцовскую руку и бросала Друзу недетский вызов, расставив ноги и сверкая глазами.
– Она заслуживает, чтобы ее убили! – надрывалась девочка – Я знаю, почему ей нравилось жить в Тускуле! Я знаю, чем она там занималась! Я знаю, почему мальчик родился рыженьким!
Цепион отпихнул ее руку, словно обжегшись. С его глаз начинала сползать пелена.
То есть как, Сервилия? – Он немилосердно тряхнул дочь. – Продолжай, девочка, говори, что у тебя на уме!
– У нее был любовник – я знаю, что значит «любовник»! – выкрикнула девочка, скаля зубы. – У моей мамы был любовник. Рыжий! Они встречались каждое утро в доме, в его имении. Я знаю – я ходила за ней по пятам! Я видела, что они делали в постели. И знаю, как его зовут. Марк Порций Катон Салониан, потомок раба! Я знаю, я спрашивала тетю Сервилию Цепион. – Она воззрилась на отца, и ненависть сменилась на ее личике безбрежным обожанием. – Tata, если ты не убьешь ее, то просто оставь ее здесь. Она тебе не пара. Она не заслуживает тебя! Кто она такая в конце концов? Всего лишь плебейка – не то, что мы с тобой, настоящие патриции! Если ты оставишь ее здесь, я буду ухаживать за тобой, обещаю!
Друз и Цепион превратились в каменные глыбы, зато Ливия Друза наконец-то ожила. Запахнув одежду и затянув пояс, она повернулась к дочери.
– Маленькая, все обстоит совсем не так, как тебе кажется, – ласково произнесла она и попыталась погладить дочь по щеке. Однако рука ее была немилосердно отброшена; Сервилия прижалась к отцу.
– Я сама знаю, как все обстоит. Обойдусь без твоих поучений! Ты опозорила наше имя – имя моего отца! Ты заслуживаешь смерти! А этот мальчишка – не сын моему отцу.
– Маленький Квинт – сын твоего отца, – твердила Ливия Друза. – Он твой брат.
– Нет, он пошел в рыжего мужчину, он – сын раба! – Она ухватилась за тунику Цепиона. – Tata, пожалуйста, забери меня отсюда!
Вместо ответа Цепион оттолкнул ребенка, да так сильно, что девочка не удержалась на ногах.
– Каким же я был болваном! – негромко проговорил он. – Девчонка права, ты заслуживаешь смерти. Жаль, что я не орудовал ремнем чаще и сильнее.
Стиснув кулаки, он вылетел из комнаты, преследуемый дочерью, которая звала его, просила подождать и дрожала от горьких рыданий.
Друз с сестрой остались одни.
Ноги у Марка Ливия подкосились, он тяжело опустился в кресло. Ливия Друза, его единственная сестра – прелюбодейка, meretrix… Лишь сейчас он понял, как она ему дорога: ее беда оказалась и его бедой, он ощущал на себе несмываемую вину.
– Это я виноват, – проговорил он, кривя губы. Она опустилась на ложе.
– Полно! Кроме меня самой, тут некого винить.
– Так это правда? У тебя есть любовник?
– Был. Первый и последний. Я не виделась с ним и ничего о нем не знаю с тех пор, как покинула Тускул.
– Но Цепион мучал тебя не из-за этого.
– Нет.
– Тогда из-за чего?
– После Марка Порция я уже не могла притворяться, – призналась Ливия Друза. – Мое безразличие злило его, и он стал меня бить. А потом он обнаружил, что ему нравится избивать меня, что это его… возбуждает.
Глядя на Друза, можно было подумать, что его вот-вот вырвет; воздев руки, он беспомощно взмахнул ими.
– О, боги, в каком мире нам приходится жить! – выкрикнул он. – Я причинил тебе страшное зло, Ливия Друза.
Она присела в кресло для посетителей.
– Ты поступал в меру своих возможностей, – мягко ответила она. – Поверь, Марк Ливий, я поняла это уже много лет назад. С тех пор твоя доброта заставила меня полюбить тебя и Сервилию Цепион.
– Моя жена! – спохватился Друз. – Как все это отразится на ней?
– Мы не должны посвящать ее в эту грязь, – сказала Ливия Друза. – Она беременна, ей покойно, и нам нельзя ее расстраивать.
Друз вскочил.
– Оставайся здесь, – велел он сестре, направляясь к двери. – Я должен проследить, чтобы братец не сболтнул ей ничего, что могло бы ее удручить. Выпей вина. Я скоро.
Но Цепион даже не вспомнил о существовании сестры. Из кабинета Друза он бросился прямиком к себе в покои. Дочь рыдала и цеплялась за его пояс, пока он не отвесил ей пощечину и не запер у себя в спальне. Там, в углу, Друз и нашел ее, по-прежнему всхлипывающую.
Слуги уже приступили к своим обязанностям, поэтому Друз мог отвести ее в детскую, где к стене жалась перепуганная нянька.
– Успокойся, Сервилия! Сейчас Стратоника вымоет тебе личико и накормит тебя завтраком.
– Я хочу к моему tata!
– Твой tata покинул мой дом, дитя мое, но не отчаивайся: я уверен, что он, разделавшись с делами, пошлет за тобой. – Утешая девочку, Друз сам не знал, испытывает ли он неприязнь к ней за выложенную ею правду или склонен благодарить ее за это.
Сервилия мигом просияла.
– Обязательно пошлет! – воскликнула она, проходя с дядей под колоннадой.
– Ступай к Стратонике, – напутствовал ее Друз и твердо присовокупил: – Постарайся не болтать языком, Сервилия! Ради твоей тети и отца – да, отца! – ты не должна проронить ни словечка о том, что стряслось здесь этим утром.
– Как же это может ему повредить? Он – жертва!
– Никакой мужчина не одобрит такого ущемления своей гордости. Поверь моему слову, твой отец не скажет тебе спасибо, если ты проболтаешься.
Полная противоречивых чувств, Сервилия удалилась с нянькой. Друз отправился к жене и рассказал ей ровно столько, сколько, по его разумению, ей было невредно узнать. К его удивлению, она приняла новость спокойно.
– Я рада, что мы наконец-то знаем, что происходит, – проговорила она, колыхая огромным бутоном – своим животом. – Бедняжка Ливия Друза! Боюсь, Марк Ливий, что мой брат заслуживает все меньше любви, даже моей. С возрастом он делается все менее сговорчивым. Между прочим, я вспоминаю, что еще в детстве ему нравилось терзать детей рабов.
Дальше путь Друза лежал назад, к сестре, которая по-прежнему сидела в кресле для клиентов, судя по всему, взяв себя в руки. Он присел с ней рядом.
– Ну и утро! Разве я знал, к чему мне суждено прикоснуться, когда спрашивал Кратиппа, почему он и остальные слуги так удручены?..
– А они были удручены? – удивленно подняла голову Ливия Друза.
– Да. Из-за тебя, милая. Они слышали, как Цепион бьет тебя. Не забывай, что они знают тебя с твоих первых шажков. Они в тебе души не чают, Ливия Друза.
– Как приятно! А я и не знала!
– Должен признаться, что это стало откровением и для меня. О, боги, как я был туп! Теперь мне остается только сожалеть о происшедшем.
– Не стоит, – она вздохнула. – Он забрал Сервилию?
– Нет, – Друз скривился. – Он запер ее в вашей комнате.
– Бедненькая! Она его боготворит!
– Это я вижу. Но не понимаю.
– Что будет дальше, Марк Ливий? Он пожал плечами.
– Честно говоря, понятия не имею! Наверное, самое правильное для всех нас – это вести себя как ни в чем не бывало и дождаться вестей от… – Он чуть было не произнес «Цепиона», как на протяжении всего этого проклятого утра, но вовремя спохватился и заставил себя использовать вежливое обозначение: – Квинта Сервилия.
– А если он со мной разведется – что он, по всей видимости, и сделает?
– Это будет означать, что ты от него благополучно отделалась.
Наконец-то Ливия Друза смогла перейти к по-настоящему волнующей ее теме:
– А Марк Порций Катон? – порывисто спросила она.
– Наверное, этот человек для тебя очень важен?
– Да, важен.
– Мальчик – его сын?
Сколько раз она мысленно репетировала этот разговор! Что она скажет, когда кто-нибудь из родственников удивится цвету волос ребенка или его все более явному сходству с Марком Порцием Катоном? Она пришла к выводу, что Цепион должен хоть чем-то отплатить ей за годы безропотной покорности и примерного поведения, не говоря уже об истязаниях. Пока у ее сына было имя. Если она объявит, что его отцом является Катон, он это имя утратит, а поскольку родился он под этим именем, то на нем всю жизнь будет стоять пятно незаконнорожденности. Дата рождения ребенка говорила о том, что Цепион вполне мог быть его отцом. Никто, кроме нее, не знал, что Цепион никак не мог им быть.
– Нет, Марк Ливий, мой сын – ребенок Квинта Сервилия, – твердо ответила она. – Моя связь с Марком Порцием началась уже после того, как я узнала, что беременна.
– Тогда остается только сожалеть, что он рыжеволос, – сказал Друз без всякого выражения на лице.
Ливия Друза заставила себя улыбнуться.
– Ты никогда не замечал, какие шутки проделывает с нами, смертными, Фортуна? С тех пор, как она свела меня с Марком Порцием, у меня появилось ощущение, что она задумала хитрую игру. Поэтому, когда Квинт родился рыжеволосым, я совершенно не удивилась, хотя неудивительно и то, что мне никто не верит.
– Я поддержу тебя, сестра, – молвил Друз. – Невзирая на любые препятствия, я теперь буду оказывать тебе всю помощь, на какую только окажусь способен.
На глазах Ливий Друзы показались слезы.
– О, Марк Ливий, как я тебе благодарна!
– Это самое меньшее, что я могу сделать, чтобы отплатить тебе за причиненное зло. – Он откашлялся. – Что до Сервилий Цепион, ты можешь не сомневаться, что она будет за меня, а следовательно, и за тебя.
Под вечер того же дня Цепион прислал уведомление о разводе, к которому прилагалось личное письмо Друзу, каковое адресат не стал держать в тайне.
– Хочешь знать, что говорит этот клоп? – спросил он сестру.
Ту к этому часу успели осмотреть несколько лекарей, дружно прописавших ей постельный режим. Она лежала на животе, позволив двум подручным лекаря заклеивать ей спину от самых плеч и ноги до лодыжек пластырями; ей было нелегко повернуться к брату, но она, рискуя вывихнуть шею, ухитрилась скосить на него глаза.
– Что же?
– Во-первых, он отказывается признавать своими всех троих детей! Во-вторых, не собирается возвращать твое приданое. В-третьих, обвиняет тебя в неоднократных изменах. Он также не будет возмещать мне расходы, понесенные мною за семь с лишним лет проживания его и его семьи под моей крышей: основанием для всего этого служит то, что ты якобы никогда не была его женой, а ваши дети рождены от других мужчин.
Ливия Друза уронила голову на подушку.
– Ecastor! Скажи, Марк Ливий, как он может поступать так безжалостно с собственными дочерьми? Ладно еще маленький Квинт, но Сервилия и Лилла? Сервилия этого не переживет!
– Подожди, это еще не все! – воскликнул Друз, размахивая письмом. – Он также намерен внести изменения в свое завещание с целью лишить детей наследства. И после этого у него еще хватает наглости требовать у меня назад «его» кольцо! Его кольцо!
Ливия Друза знала, о каком кольце идет речь. То была фамильная драгоценность, принадлежавшая их отцу, который, в свою очередь, получил ее от своего отца; предание гласило, что это было кольцо-печатка самого Александра Великого. С тех пор как Квинт Сервилий Цепион и Марк Ливий Друз подружились, будучи еще мальчишками, Цепион страстно желал стать обладателем кольца: у него на глазах оно было снято с пальца умершего Друза-цензора и надето на палец теперешнего Друза. Отправляясь в Смирну и в Италийскую Галлию, он упросил Друза дать ему это кольцо как талисман. Друзу не хотелось расставаться с кольцом, но потом, устыдившись, он все же сдался. Стоило Цепиону вернуться, как Друз потребовал кольцо назад. Сначала Цепион искал причину, которая позволила бы ему оставить кольцо себе, однако, не найдя таковой, подчинился, сказав с деланным смехом: «Ладно уж! Но когда я уеду опять, придется тебе, Марк Ливий, снова дать мне его в дорогу – оно приносит счастье!»
– Да как он смеет! – негодовал Друз, хватаясь за окольцованный мизинец, словно Цепион мог вынырнуть у него из-под локтя и завладеть драгоценностью, благо что она и на мизинце сидела не слишком свободно: Александр Великий был мужчина мелкий.
– Не обращай внимания, Марк Ливий! – успокоила Ливия Друза брата, не сводя с него глаз. – Но что будет с моими детьми? Может ли он исполнить свою угрозу?
– Сперва ему придется иметь дело со мной, – мрачно отозвался Друз. – Тебе он тоже прислал письмо?
– Нет, только счет и уведомление о разводе.
– Тогда отдыхай и ни о чем не тревожься, сестренка.
– Что сказать детям?
– Ничего не говори, пока я не разберусь с их папашей. Возвратившись в кабинет, Марк Ливий Друз выбрал свиток из наилучшего пергамента из самого Пергама (ему хотелось, чтобы его ответ пребыл в веках) и написал:
«Разумеется, ты, Квинт Сервилий, волен отказать в отцовстве троим своим детям. Однако я волен поклясться, что они – твое потомство, что и сделаю, если до этого дойдет, в суде. Ты ел мой хлеб и пил мое вино с месяца апреля того года, когда Гай Марий был в третий раз избран консулом, и продолжалось это до тех пор, пока ты не отбыл в дальние края два года без одного месяца тому назад; я и тогда продолжал кормить, одевать и предоставлять приют твоим детям и твоей жене. Попробуй найти доказательства неверности тебе со стороны моей сестры за те годы, что вы вместе прожили в этом доме! Достаточно взглянуть на дату рождения твоего сына, чтобы понять, что и он зачат в моем доме.
Настоятельно советую тебе оставить намерение лишить наследства троих твоих детей. Если ты не изменишь своего решения, я подам на тебя в суд от имени твоих детей. Выступая перед присяжными, я не стану скрывать имеющихся у меня сведений о золоте Толозы, местонахождения крупных денежных сумм, которые ты снял со счетов в Смирне и вложил в банкирские дома, собственность и запрещенные сенаторам торговые предприятия на западном побережье Срединного моря. Среди свидетелей, к которым я буду вынужден обратиться, будут известные римские врачи, способные единодушно подтвердить тяжесть увечий, нанесенных тобой моей сестре. Далее, я не постою за тем, чтобы вызвать в суд в качестве свидетелей саму сестру, а также слугу, имеющего уши.
Что касается приданого сестры и сотен тысяч сестерциев, которые ты должен мне за содержание твоей семьи вместе с тобой, то я не стану пачкать рук, требуя от тебя их возмещения. Оставь деньги себе. Они все равно не пойдут тебе на пользу.
Наконец, о моем кольце. Его принадлежность семье Ливиев в качестве фамильной реликвии настолько широко известна, что ты поступил бы разумно, если бы отказался от попыток присвоить его себе.»
Письмо было запечатано и вручено слуге для немедленной доставки в новую берлогу Цепиона – дом Луция Марция Филиппа. Оттуда слугу выпроводили пинками, и, прихромав назад, он доложил Друзу, что ответа не будет. Снисходительно улыбаясь, Друз одарил пострадавшего десятью денариями, после чего уселся в кресло, зажмурился и стал с наслаждением представлять себе, как разъярен Цепион. Друз знал, что никакого суда не будет. Независимо от того, кто в действительности является отцом маленького Квинта, официально он будет считаться сыном Цепиона. Наследник золота Толозы! Друз расплылся в улыбке, поймав себя на страстном желании, чтобы маленький Квинт оказался длинношеим, большеносым, рыжеголовым кукушонком в гнезде Сервилиев Цепионов. Это станет для истязателя жен отличным возмездием!
Друз вызвал свою племянницу Сервилию из детской в сад. Раньше он почти не замечал ее, разве что улыбался ей, проходя мимо, гладил по голове, делал подарки и походя недоумевал, почему эта крошка такая неулыбчивая. Как Цепион мог отказаться от нее? Ведь она – вылитый отец! Такая же мстительная и сварливая. Друз придерживался мнения, что детям нет места в делах взрослых, и пришел в ужас от утренней выходки племянницы. Злая сплетница! Ей было бы поделом, если бы Друз позволил Цепиону исполнить его намерение и лишить ее права наследования.
Мысли эти не могли не отразиться на лице Друза: выйдя из детской и направившись к нему по перистилю вдоль фонтана, Сервилия заметила, как он хмур, и как холоден его взор.
– Сервилия, поскольку этим утром ты позволила себе вмешаться в дела взрослых, я счел необходимым уведомить тебя, что твой отец принял решение развестись с матерью.
– Вот здорово! – воскликнула довольная Сервилия. – Я сейчас же соберусь и отправлюсь к нему.
– Ничего не выйдет: он тебя не ждет.
Девочка так сильно побледнела, что при иных обстоятельствах Друз испугался бы за нее и заставил прилечь. Сейчас же он просто наблюдал за ней. Она, вместо того, чтобы упасть в обморок, выпрямилась и густо покраснела.
– Я тебе не верю, – отчеканила она. – Мой tata так со мной не поступит, знаю.
Друз пожал плечами.
– Раз ты мне не веришь, ступай и убедись в этом сама. Он тут недалеко, у Луция Марция Филиппа. Ступай и спроси.
– И пойду! – С этими словами Сервилия зашагала прочь, заставив няньку броситься за ней следом.
– Пускай идет, Стратоника, – остановил няньку Друз. – Просто не упускай ее из виду и верни назад.
«Какие они все несчастные! – подумалось Друзу, оставшемуся у фонтана. – И как несчастен был бы я сам, если бы не моя любимая Сервилия Цепион и наш сын, а также дитя в ее чреве, которому пока уютнее, чем всем остальным.» Покаянное настроение сменилось у него желанием наброситься на Сервилию, раз ее папаша стал для него недосягаем. Однако нежарких солнечных лучей оказалось довольно, чтобы невзгоды этого дня перестали ослеплять его, и к нему вернулось чувство справедливости; он снова был Марком Ливием Друзом, защитником обиженных. Лишь одного человека, как бы тот ни был обижен, он не станет защищать: Квинта Сервилия Цепиона.
Возвратившаяся Сервилия застала дядю все так же сидящим вблизи искрящейся на солнце струйки воды, брызжущей из пасти дельфина; глаза его были прикрыты, лицо приняло обычное покойное выражение.
– Дядя Марк! – громко позвала она.
Он открыл глаза и заставил себя улыбнуться.
– Вот и ты! – проговорил он. – Как дела?
– Он не хочет меня принимать: по его словам, я дочь не ему, а кому-то другому, – ответила несчастная девочка.
– Вот видишь! А ты мне не верила.
– Как я могла тебе поверить? Ведь ты на ее стороне.
– Сервилия, нельзя быть такой безжалостной к собственной матери. Дурно поступили с ней, а не с твоим отцом.
– Как ты можешь это говорить? Ведь у нее был любовник!
– Если бы твой отец был к ней добрее, она бы не завела любовника. Избиению жены не может быть оправдания.
– Лучше бы он не бил, а вообще убил ее. Я бы так и сделала.
– Уходи! – отчаялся Друз. – Ужасная девчонка!
Снова закрывая глаза, он подумал, что, отвергнутая отцом, Сервилия рано или поздно сблизится с матерью. Такое развитие событий было бы вполне естественным.
Ощутив голод, Друз перекусил хлебом, оливками и сваренными вкрутую яйцами в компании жены, которую более подробно посвятил в курс событий. Зная, что жене свойственно отличающее всех Сервилиев Цепионов сословное высокомерие, он не знал, каким будет отношение жены к тому, что ее родственница вступила в связь с человеком, ведущим род от раба. Однако Сервилия Цепион, даже будучи разочарована тем, кем именно является возлюбленный Ливий Друзы, слишком любила Друза, чтобы перечить ему. Она уже давно уяснила, что, вступая в брак, следует решить, кому быть преданной больше, и решила встать на сторону Друза. Долгие годы проживания под одной крышей с Цепионом не прибавили ей нежности к брату, поскольку ее приниженному состоянию, отличавшему их отношения в детстве, теперь пришел конец, к тому же она достаточно долго прожила с Друзом, чтобы перенять его бесстрашие.
Как ни прискорбно было все происшедшее, они вкушали пищу в приподнятом настроении; насытившись, Друз почувствовал, что теперь готов отражать любые неприятности, которые преподнесет этот столь неудачно начавшийся денек. Продолжение оказалось не лучше: новые волнения принес Марк Порций Катон Салониан.
Приглашая Катона прогуляться с ним вдоль колоннады, Друз приготовился к худшему.
– Что тебе известно? – спокойно спросил он.
– У меня только что побывали Квинт Сервилий Цепион и Луций Марций Филипп, – ответил Катон, подражая бесстрастному тону Друза.
– Оба? Наверное, Филиппу надлежало выступать в роли свидетеля?
– Да.
– Итак?
– Цепион просто-напросто поставил меня в известность о том, что разводится с женой, уличив ее в измене со мной.
– И все?
Катон нахмурился.
– Чего уж больше! Ведь он объявил об этом в присутствии моей жены, которая тут же ушла к отцу.
– Час от часу не легче! – вскричал Друз, воздевая руки. – Присядь, Марк Порций, и выслушай все с начала до конца. Развод – это только начало.
Услышанное вызвало у Катона гнев, в сравнении с которым меркло недавнее негодование Друза. Порции Катоны только притворялись флегматиками, в действительности же все до одного, включая женщин, славились буйным нравом. Прошло немало времени, прежде чем Друзу удалось убедить его, употребив все красноречие, что если он убьет Цепиона или по крайней мере покалечит, это только усугубит беды Ливий Друзы. Удостоверившись, что негодование Катона улеглось, Друз отвел его к Ливий Друзе. Стоило ему увидеть, как они смотрят друг на друга, как все сомнения насчет глубины связывающих их чувств, какие только могли у него быть, мигом растаяли. Любовь, сметающая все преграды! Бедные, бедные…
– Кратипп, – обратился он к управляющему, оставив влюбленных наедине, – я снова умираю от голода! Я намерен немедленно приступать к ужину. Будь добр, оповести об этом Сервилию Цепион!
Однако его жена предпочла поесть в детской, где Сервилия, рухнув на кровать, заявила, что отказывается от еды и питья: пусть ее отец узнает, что она умерла, – тогда он пожалеет о содеянном.
Друзу пришлось брести в столовую в одиночестве. Как ему хотелось, чтобы поскорее кончился этот проклятый день! Он очень надеялся, что ему никогда в жизни больше не доведется испытать ничего подобного. Вздыхая в предвкушении трапезы, он прилег на ложе.
– Что я слышу? – донесся голос из дверей.
– Дядя Публий!
– Так в чем тут у вас дело? – спросил Публий Рутилий Руф, сбрасывая сандалии и отсылая жестом слугу, вознамерившегося обмыть ему ноги. Устроившись на ложе рядом с Друзом, он подпер ладонью свою любопытную физиономию, на которой присутствовала также симпатия и тревога, что не позволяло на него сердиться. – Рим просто кипит от слухов самого противоречивого свойства: тут и развод, и супружеская измена, и рабы-любовники, и истязание жены, и несносные дети… Откуда все это взялось, и так быстро?
Ответить ему Друз уже не смог, ибо появление дяди переполнило чашу его терпения. Опрокинувшись на спину, он захохотал, как безумный.
Глава 4
Публий Рутилий Руф не преувеличивал: Рим кипел от слухов. Все было ясно, как дважды два; к тому же рыжие волосы младшего из троих отпрысков и тот факт, что страшно богатая, но безнадежно грубая жена Марка Порция Катона Салониана тоже обрадовала супруга бумагами о разводе! Ранее неразлучные, Квинт Сервилий Цепион и Марк Ливий Друз больше не разговаривали, хотя Цепион утверждал, что последнее не имеет отношения к истязанию жены, а объясняется тем, что Друз украл у него кольцо.
Те, кому хватало ума и чувства справедливости, не могли не заметить, что лучшие люди встают на сторону Друза и его сестры, а субъекты с подмоченной репутацией, в частности, Луций Марций Филипп и Публий Корнелий Сципион Назика выгораживают Цепиона, не гнушаясь компанией всадников-лизоблюдов, подвизавшихся на тех же ролях в торговых делишках, что Гней Гуспий Бутеон, отец обманутой жены Катона, получивший прозвище «стервятник». Была и третья категория римлян – те, кто не обелял ни одну сторону и видел во всей истории лишь повод посмеяться. К таковым относился принцепс сената Марк Эмилий Скавр, снова начавший всплывать на поверхность после нескольких лет затишья, вызванных позором, которым покрыла его жена, увлекшаяся Суллой. Скавр полагал, что может позволить себе позабавиться, ибо страсть молодой Далматики не встретила взаимности, вследствие чего она вынашивала теперь дитя, отцом которого не мог быть кто-то другой, кроме самого Скавра. Среди насмешников числился и Публий Рутилий Руф, хотя он и приходился прелюбодейке дядей.
В итоге обернулось так, что виновные пострадали меньше, чем Марк Ливий Друз.
– Вернее сказать, – жаловался Друз Силону вскоре после выборов новых консулов, – на меня, как всегда, взваливают ответственность за всех детей, чьи бы они ни были! Вот бы вернуть все те денежки, которых я так или иначе лишился из-за этого борова Цепиона! Моего нового зятя Катона Салониана ощипали, как цыпленка, – ему приходится возмещать Луцию Домицию Агенобарбу приданое бывшей жены, к тому же он остался без ее состояния и, разумеется, без поддержки ее влиятельного папаши. В общем, все я: я плачу Луцию Домицию и мне же, как водится, надо предоставлять кров сестре, ее муженьку и их быстро растущему семейству – она опять на сносях!
Зная, что Друзу и без того несладко, Силон все же не смог отказать себе в удовольствии и расхохотался до рези в животе.
– Ну, Марк Ливий, по части семейных невзгод ты обошел всю римскую знать!
– Брось! – с ухмылкой произнес Друз. – Конечно, было бы неплохо, чтобы жизнь – или Фортуна, или кто там еще – относилась ко мне побережнее, как я того заслуживаю. Но какой бы ни была моя жизнь до Араузиона и как бы она ни сложилась, не будь Араузиона, сейчас все это потеряло смысл. Я знаю, что не могу бросить на произвол судьбы свою бедную сестру; к тому же, как я ни стараюсь себя переломить, новый зять мне куда больше по душе, нежели прежний. Пускай бабка Салониана появилась на свет рабыней, сам он от этого не становится менее благородным человеком, а мой дом – менее счастливым от его присутствия. Меня вполне устраивает, как он обращается с Ливией Друзой, и должен признать, что он завоевал симпатию даже моей жены, которая сперва не хотела его признавать из-за его происхождения, но потом сменила гнев на милость.
– Я рад, что твоя сестренка наконец-то обрела счастье, – сказал Силон. – Мне всегда казалось, что она глубоко несчастна, однако она заставила судьбу смириться, проявив волю, отличающую всех Ливиев Друзов. Жаль только, что ты вынужден содержать нахлебников… Видимо, ты вынужден оплачивать карьеру Салониана?
– А как же! – Друза сие обстоятельство, судя по всему, не слишком расстраивало. – К счастью, отец оставил мне больше денег, чем я в состоянии истратить, так что до нищеты мне пока далеко. Можешь себе представить настроение Цепиона, когда я проведу какого-то Катона Салониана по cursus honorum![96]
– Ты не возражаешь, если я предложу другую тему? – перебил его Силон.
– Нисколько! Надеюсь, ты предложишь подробный отчет о своих занятиях в последние месяцы. Мы не виделись почти год, Квинт Поппедий!
– Неужели так долго? – Произведя мысленный подсчет, Силон кивнул. – А ведь верно! Как бежит время! – Он пожал плечами. – Мой рассказ будет не очень долгим. Дела принесли удачу – вот, собственно, и все.
– Позволь тебе не поверить, – молвил Друз, от всей души радуясь встрече с другом. – Но ты как будто не больно склонен баловать меня подробностями, а я не стану тебя неволить. О чем тебе хотелось поговорить?
– О новых консулах.
– В этот раз нам в порядке исключения повезло с консулами, – радостно подхватил Друз. – Не помню столь же удачного сочетания, как Красс Оратор и Сцевола. Теперь я жду благотворных перемен.
– Вот как? Хотелось бы мне думать так же! Я-то жду беды.
– На италийском фронте? Почему?
– Пока это просто слух. Надеюсь, он окажется необоснованным, хотя меня мучают сомнения. Цензоры передали консулам результаты переписи римских граждан по всей Италии, сообщив, как доносят, о своей обеспокоенности большим прибавлением имен. Дурачье! Сначала предвкушают, как их новые методы переписи дадут больше граждан, нежели старые, а потом спохватываются, что граждан получилось слишком много!
– Так вот почему ты столь долго отсутствовал! – вскричал Друз. – О, Квинт Поппедий, я тебе предупреждал! Нет, нет, только не лги мне! В противном случае мы не сможем оставаться друзьями, хотя больше всего пострадаю от этого я. Ты способствовал подлогу?
– Да.
– Квинт Поппедий, почему ты не внял моим словам? О, горе! – Друз обхватил голову руками и застыл. Силон чувствовал большую растерянность, чем ожидал; он тоже решил помолчать и хорошенько поразмыслить. Наконец, Друз поднял глаза.
– Ладно, чего сетовать!.. – Он встал и покачал головой. – Лучше бы тебе отправиться домой и подольше не показываться в этом городе, Квинт Поппедий. Зачем дразнить особенно яростных членов антииталийской фракции, мозоля им глаза? Я сделаю в сенате все, что смогу, однако я еще слишком молод, чтобы выступать. Увы, среди имеющих право на выступление твоих соратников наберется совсем немного.
Силон тоже поднялся.
– Марк Ливий, все это чревато войной. Я уеду, ибо ты прав: увидев меня, кто-нибудь наверняка начнет шевелить мозгами. Однако одно это свидетельствует, что мирного пути наделения италиков правами гражданства не существует.
– Существует, не может быть, чтобы не существовало! – отозвался Друз. – Ступай же, Квинт Поппедий, и будь настороже! Если собираешься пройти в Коллинские ворота, то обогни форум.
Сам Друз не стал огибать форум: поправив тогу, он направился прямиком туда, высматривая знакомые лица. Ни сенат, ни комиции в тот день не заседали, однако в нижней части форума было многолюдно. К счастью, первым, на кого наткнулся здесь Друз, оказался его дядя Публий Рутилий Руф, уже собравшийся домой.
– Сейчас я готов пожалеть, что с нами нет Гая Мария, – сказал ему Друз, когда они нашли укромный уголок, прогретый солнцем, просвечивающим сквозь листву древних деревьев.
– Да, боюсь, в сенате твои италийские друзья не могут рассчитывать на серьезную поддержку, – отвечал Рутилий Руф.
– Я бы полагал, что еще не все потеряно. Главное, чтобы среди нас оказался властный сенатор, способный побудить их к размышлению. Но пока Гай Марий пропадает на Востоке, я не знаю, на кого и уповать. Разве что на тебя, дядя?
– Нет, – твердо ответил Рутилий Руф. – Я симпатизирую италикам, однако не обладаю влиянием в сенате. На беду, я утратил autocritas, вернувшись из Малой Азии. Сборщики налогов все еще мечтают оторвать мне голову. Они знают, что до Квинта Муция им не добраться – слишком важная птица. Другое дело – я, старый, смиренный консулар, никогда не гремевший в судах, не прославившийся ораторским искусством и не одерживавший громких военных побед. Нет, мне сильно недостает влияния.
– Итак, из твоих слов следует, что сделать почти ничего нельзя…
– Выходит, что так, Марк Ливий.
Тем временем противная сторона не теряла времени даром. Квинт Сервилий Цепион затребовал встречи с консулами, Крассом Оратором и Муцием Сцеволой, и цензорами, Антонием Оратором и Валерием Флакком. Сообщение его оказалось весьма любопытным.
– Во всем виноват Марк Ливий Друз, – начал Цепион. – Он неоднократно заявлял в моем присутствии, что италикам необходимо предоставить полное гражданство, поскольку все люди в Италии должны быть равны. Среди италиков у него есть влиятельные друзья: предводитель марсов Квинт Поппедий Силон и предводитель самнитов Гай Папий Мутил. На основании того, что мне приходилось слушать в доме у Марка Ливия, я готов показать под присягой, что Марк Ливий Друз вступил в сговор с этими двумя италиками с целью искажения результатов переписи.
– Есть ли у тебя еще доказательства в подкрепление твоего обвинения, Квинт Сервилий? – спросил Красс Оратор.
При этих словах Цепион страшно напыжился и напустил на себя оскорбленный вид.
– Я – Сервилий Цепион, Луций Лициний! Я не лгу, – оскорбленный патриот пылал гневом. – Доказательства в подтверждение моего обвинения? Я не обвиняю, я просто привожу факты. Мне не нужны доказательства! Повторяю: я – Сервилий Цепион!
– Да будь он хоть самим Ромулом! – отмахнулся Марк Ливий Друз, когда консулы с цензорами взялись за него. – Если до вас не доходит, что его «факты» – это всего лишь часть свары между ним и мной, то не знаю, что у вас за головы! Это же отъявленная чушь! С какой стати мне вступать в сговор против интересов Рима? Сын моего отца на такое не способен! За Силона с Мутилом – я не ответчик. Мутил вобще никогда не переступал порог моего дома, Силон же бывает у меня как мой друг. Я не делаю секрета из того, что выступаю за предоставление статуса римских граждан всем жителям Италии. Однако я стою за то, чтобы латиняне и италики приобрели этот статус законным путем, через волеизъявление сената и римского народа. Фальсифицировать результаты переписи – то ли путем подделки списков, то ли путем ложных заявлений – это средство, которое противоречит моим убеждениям, независимо от того, как я отношусь к преследуемой при этом цели. – Он развел руками. – Судите о моих словах сами, квириты,[97] но более мне нечего вам сказать. Если вы мне верите, пойдемте выпьем с вами вина. Если же вы верите Цепиону, этому бессовестному лжецу, то оставьте мой дом и никогда сюда не возвращайтесь.
Квинт Муций Сцевола с тихим смехом подал Друзу руку. – Я, к примеру, с удовольствием выпью с тобой вина, Марк Ливий.
– И я, – поддержал его Красс Оратор. Цензоры также выбрали вино.
– Но меня беспокоит, – говорил Друз во время трапезы под конец того дня, – каким образом Квинт Сервилий раздобыл эти свои так называемые сведения. У меня с Квинтом Поппедием состоялся на эту тему всего один разговор, да и то много лун назад, сразу после избрания цензоров.
– Что же тогда выяснилось? – спросил Катон Салониан.
– У Силона завелась безумная идея насчет записи гражданами тех, кто еще не имеет на это права, однако я его отговорил. Или вообразил, что отговорил… Во всяком случае, для меня этим все и кончилось. В следующий раз я виделся с Квинтом Поппедием совсем недавно. Откуда же у Цепиона такие сведения?
– Может быть, он подслушивал? – Катон не был сторонником Друза в вопросе об италиках, однако не считал себя вправе подвергать его критике, что было для него одним из наиболее тяжких последствий положения нахлебника в доме Друза.
– Ничего подобного, его тогда вообще не было в Италии, – сухо ответствовал Друз. – Вряд ли он заскочил на денек, чтобы подслушать разговор, о котором я думать не думал, пока он не состоялся.
– Тогда как же? Может быть, ему в руки попала какая-то твоя записка?
Друз настолько решительно закрутил головой, что собеседники отмели это предположение.
– Ничего я не писал! Ни-че-го!
– Но откуда у тебя такая уверенность, что кто-то оказал Квинту Сервилию помощь? – спросила Ливия Друза.
– Потому что он обвинял меня в фальсификации цензовых списков и связал меня в этом деле с Квинтом Поппедием.
– Разве он не мог взять это с потолка?
– Вобще-то мог бы, если бы не одно тревожное обстоятельство: он назвал третье имя – самнита Гая Папия Мутила. Вся штука в том, что я уверен: Квинт Поппедий и Папий Мутил действительно подделали списки. Но как об этом пронюхал Цепион?
Ливия Друза встала.
– Ничего не обещаю, Марк Ливий, но вполне возможно, что я найду ответ. Позволь мне ненадолго отлучиться.
Друз, Катон Салониан и Сервилия Цепион застыли в ожидании. Какой же ответ предложит Ливия Друза, если все это так загадочно, что остается предположить, что Цепона просто осенило?
Тут возвратилась Ливия Друза, подталкивавшая впереди себя свою дочь Сервилию, не отпуская ее плечо.
– Стой прямо, Сервилия! Я хочу кое о чем тебя спросить, – строго произнесла Ливия Друза. – Ты видишься с отцом?
Лицо девочки оставалось настолько неподвижным, лишенным всякого выражения, что все поняли: она виновата и поэтому опасается отвечать.
– Мне нужен от тебя правдивый ответ, Сервилия, – продолжала мать. – Ты видишься с отцом? Прежде чем ты заговоришь, хочу тебя предупредить: если ты ответишь «нет», то я спрошу о том же в детской, у Стратоники и остальных.
– Да, я к нему хожу, – проговорила Сервилия. Друз и Катон выпрямились; Сервилия Цепион, наоборот, сползла пониже и закрыла лицо рукой.
– Что ты говорила отцу о дяде Марке и его друге Квинте Поппедий?
– Правду, – сказал девочка так же бесстрастно.
– Какую правду?
– Что они сговорились вносить италиков в списки как римских граждан.
– Как же ты посмела, Сервилия? – рассердился Друз. – Ведь это неправда!
– Нет, правда! – взвизгнула девочка. – Совсем недавно я видела в комнате у марса письма!
– Ты вошла в комнату гостя без его ведома? – недоверчиво спросил Катон Салониан. – Это неслыханно!
– Кто ты такой, чтобы судить меня? – окрысилась на него Сервилия. – Ты – потомок рабыни и крестьянина!
Катон сжал зубы и судорожно глотнул.
– Пусть так. Но учти, Сервилия, что даже у рабов могут быть принципы, не позволяющие им вторгаться в комнату гостя без разрешения.
– Я – патрицианка из рода Сервилиев, – отрезала девочка, – а он – просто италик. Он задумал измену, а дядя Марк был с ним заодно!
– Что за письма ты прочла, Сервилия? – спросил Друз.
– Письма самнита по имени Гай Папий Мутил.
– Но не Марка Ливия Друза.
– Этого и не нужно. Ты так тесно связан с италиками, что каждому известно: ты сделаешь все, что они потребуют, и будешь участвовать с ними в заговоре.
– Риму повезло, что ты не мужчина, Сервилия, – молвил Друз, стараясь придать лицу и голосу насмешливое выражение. – Если бы ты обратилась с такими уликами в суд, то сделала бы из себя посмешище. – Он покинул ложе и подошел вплотную к племяннице. – Ты – неблагодарная дурочка, дитя мое. Твой отчим прав – твое вероломство неслыханно! Будь ты постарше, я бы выгнал тебя вон и запер дверь. Я же поступлю наоборот: я запру тебя внутри дома, чтобы ты могла свободно разгуливать лишь в его стенах, да и то только под присмотром. Наружу же тебе выходить отныне запрещено под любым предлогом. Ты больше не станешь навещать ни своего отца, ни кого-либо еще, даже не сможешь посылать записок. Если он пришлет за тобой, решив взять тебя к себе, я с радостью отпущу тебя. Но после этого я больше никогда не пущу тебя в свой дом, даже для свидания с матерью. Пока отец не забирает тебя к себе, твоим paterfamilias остаюсь я. Мое слово будет для тебя законом, ибо таков закон. Все, живущие в этом доме, будут поступать с тобой так, как велю я. Понятно?
Девочка не испугалась и не устыдилась; черные глазенки метали искры, подбородок задрался.
– Я – патрицианка из рода Сервилиев, – отчеканила она. – Как бы вы со мной ни поступили, вам никуда не деться от того факта, что я лучше вас всех вместе взятых. Тем, кто стоит ниже меня, какие-то поступки могут быть запрещены, я же всего лишь исполнила свой долг. Я раскрыла заговор, направленный против Рима, и сообщила о нем отцу. Этого от меня требовал долг. Можешь наказывать меня, как хочешь, Марк Ливий: запри навечно в комнате, побей, убей! Я знаю, что исполнила свой долг.
– Убери ее прочь с моих глаз! – крикнул Друз сестре.
– Велеть ее высечь? – осведомилась Ливия Друза, разгневанная не меньше брата.
Его передернуло.
– Нет! С избиениями в моем доме покончено, Ливия Друза! Сделай так, как я велел. Выходить из детской или из классной комнаты она может только в сопровождении взрослых. Она еще не доросла до того, чтобы покинуть детскую и перебраться в собственное спальное помещение. Пусть помучается, не имея возможности побыть в одиночестве, раз на такую же участь она обрекала моих гостей. Это будет достаточное наказание, которое растянется на годы. Пройдет еще десять лет, прежде чем она получит возможность выбраться отсюда – да и то, если ее папаша проявит о ней достаточно заботы, чтобы подыскать ей жениха. В противном случае этим займусь я – и пускай не мечтает о патриции! Лучшая для нее пара – какой-нибудь деревенский лоботряс!
Катон Салониан рассмеялся:
– Нет, не деревенский лоботряс, Марк Ливий! Лучше выдай ее за этакого славного вольноотпущенника, благородного душой человека, не имеющего никаких шансов влиться в ряды знати. Тогда она узнает, что рабы и бывшие рабы – это порой куда более достойные люди, нежели ее патриции.
– Ненавижу вас! – выкрикнула Сервилия, вырываясь из рук матери, тащившей ее к двери. – Всех ненавижу! И проклинаю! Чтоб вы все сдохли, прежде чем я вырасту и выйду замуж!
Но тут всем пришлось забыть о девочке: Сервилия Цепион сползла с кресла на пол. Перепуганный Друз поднял ее на руки и понес в спальню, где поднесенные ей под самый нос горящие перышки привели ее в чувство. Она разразилась безутешными рыданиями.
– О, Марк Ливий, породнившись с моей семьей, ты стал несчастным человеком! – убивалась она.
Он сидел с ней рядом, не давал ей биться и молил богов, чтобы горе матери не отразилось на ребенке.
– Вовсе нет, – отвечал он, целуя ее в лоб и ласково утирая ей слезы. – Не хватало только, чтобы ты из-за этого заболела, mea vita! Девчонка этого не стоит, не доставляй ей такой радости.
– Я люблю тебя, Марк Ливий! Всегда любила и всегда буду любить.
Сервилия Цепион умерла при родах накануне того дня, когда Луций Лициан Красс Оратор и Квинт Муций Сцевола внесли на рассмотрение сената новый закон, касавшийся отношений с италиками. Марк Ливий Друз, заставивший себя прийти на слушанья, не смог, разумеется, уделить этой теме должного внимания.
Никто в доме Друза не был готов к такой развязке. Сервилия Цепион чувствовала себя отлично, беременность не доставляла ни ей, ни близким никакого беспокойства. Схватки начались внезапно; спустя два часа она скончалась от обильного кровотечения, с которым не удалось сладить. Друз вовремя поспел домой, чтобы побыть с ней в ее последние минуты, когда она то металась от невыносимой боли, то впадала в беззаботную эйфорию. Умирая, она не только не знала, что Друз держит ее за руку, но и что истекают последние секунды ее жизни. Для нее это была легкая кончина, для Друза – ужасная: он так и не дождался от нее последних слов любви, остался в неведении, знала ли она, что он был с ней до самого конца. Долгие годы упований на появление собственного ребенка окончились крахом. Сервилия Цепион превратилась в обескровленную, белую, как снег, статую, распростертую на залитой ее кровью постели. Ребенок так и не появился на свет, а врачи и повитухи умоляли Друза позволить им достать детское тельце из трупа матери. Однако Друз не согласился:
– Пускай ребенок останется с ней – может быть, хоть это станет ей утешением. Если бы он выжил, я бы все равно не смог его полюбить.
На следующий день Друз едва живой, дотащился до Гостилеевой курии, где занял место в среднем ряду, ибо жреческий статус позволял ему находиться более на виду, нежели сенаторский. Слуга буквально уложил его на раскладной стул; засыпаемый соболезнованиями, Друз кивал, кивал, кивал, походя белизной лица на почившую супругу. Неожиданно он увидел напротив Цепиона и побледнел еще пуще. Цепион! Он, получив известие о смерти сестры, прислал записку, что должен покинуть Рим немедленно по окончании заседания сената, вследствие чего не сможет присутствовать на похоронах…
Друзу было отлично видно все происходящее, поскольку он сидел слева, ближе к краю, перед распахнутыми для лучшей слышимости бронзовыми воротами курии, построенной еще царем Рима Туллием Гостилием. Консулы решили, что эти слушания должны проходить при максимальном стечении народу. Внутрь курии допускались только сенаторы и по одному помощнику для каждого, однако открытое слушание означало, что ему может внимать любой, протиснувшийся к распахнутым воротам.
Напротив, над тремя ярусами ступеней, где размещали свои складные стулья сенаторы, высился подиум для курульных магистратов, а перед ним стояла длинная деревянная скамья, на которой теснились народные трибуны. На подиуме красовались два курульных кресла из резной слоновой кости для консулов, позади которых помещались шесть кресел для преторов и два – для курульных эдилов. Сенаторы, которым дозволялось выступать благодаря стажу пребывания в сенате или занимаемой курульной должности, располагались по обеим сторонам от подиума в нижнем ярусе; средний ярус принадлежал жрецам и авгурам, народным трибунам и жрецам младших коллегий, верхний – pedarii, то есть заднескамеечникам, единственной привилегией которых было участие в голосовании.
После молитв и жертвоприношений Луций Лициний Красс Оратор, старший из двух консулов, встал с места.
– Принцепс сената, верховный понтифик, коллеги курульные магистраты, члены высокого собрания! Сенат уже давно обсуждает незаконную регистрацию италиков в качестве римских граждан в ходе теперешней цензовой переписи, – начал он, держа в левой руке свиток. – Тогда как наши уважаемые коллеги-цензоры, Марк Антоний и Луций Валерий, ожидали, что списки пополнятся несколькими тысячами новых имен, таковых оказалось десятки тысяч. Что произошло, то произошло. Перепись по Италии показала невиданный рост числа людей, считающих себя римскими гражданами. Мы получили достойные доверия сведения, что большинство из них имеют статус италийских союзников, никак не могущих претендовать на римское гражданство. Есть свидетельства, что предводители италиков побуждали своих соплеменников в массовом порядке записываться римскими гражданами. Называют два имени: Квинта Поппедия Силона, вождя марсов, и Гая Папия Мутила, вождя самнитов.
Раздалось настойчивое щелканье пальцами; консул прервал выступление и кивнул вправо, глядя на передний ряд среднего яруса.
– Гай Марий, я рад снова приветствовать тебя в сенате. У тебя вопрос?
– Да, Луций Лициний, – Марий встал. Он выглядел загорелым и подтянутым. – Эти двое, Силон и Мутил, фигурируют в цензовых списках?
– Нет, Гай Марий.
– Тогда какие доказательства, помимо показания под присягой, ты имеешь в виду?
– О доказательствах речь не идет, – холодно ответил Красс Оратор. – Я упомянул их имена лишь по той причине, что у нас имеются данные под присягой показания, что они лично побуждали своих соплеменников регистрироваться в списках.
– В таком случае, Луций Лициний, показания, на которые ты ссылаешься, являются лишь подозрениями.
– Возможно, – ответил Красс Оратор, ничуть не смутившись, и величественно поклонился. – Если ты, Гай Марий, позволишь мне продолжить, то я во все внесу ясность.
Марий с ухмылкой отвесил поклон и уселся.
– Итак, продолжаем. Как проницательно отметил Гай Марий, показания, не подкрепленные вещественными доказательствами, вызывают сомнение. Ваши консулы и цензоры не намерены закрывать глаза на данное обстоятельство. Однако человек, давший эти показания, пользуется уважением, а его показания подкрепляют наши собственные наблюдения.
– Кто же сей уважаемый человек? – спросил Публий Рутилий Руф с места.
– Ввиду угрожающей ему опасности он просил не называть его имени, – ответил Красс Оратор.
– Я скажу тебе, дядя, кто он, – громко произнес Друз. – Его зовут Квинт Сервилий Цепион, истязатель жен! Он бросил такое же обвинение и мне!
– Марк Ливий, твое выступление не предусмотрено, – молвил консул.
– Да, я действительно обвиняю и его! Он виновен так же, как и Силон с Мутилом! – крикнул Цепион с заднего ряда.
– Квинт Сервилий, твое выступление не предусмотрено. Сядь!
– Только тогда, когда вы добавите к обвиняемым мною людям Марка Ливия Друза! – крикнул Цепион еще громче.
– Консулы и цензоры пришли к удовлетворившему их мнению, что Марк Ливий Друз не замешан в этом деле. – Красс Оратор начал проявлять раздражение. – Тебе, как и всем pedarii, следовало бы помнить, что сенат еще не предоставил тебе права выступать. Так что сядь и держи свой язык там, где ему положено находиться, – за зубами! Заседание более не будет отвлекаться на личные дрязги. Прошу внимания!
Наступила тишина. Выдержав достойную паузу, Красс Оратор откашлялся и заговорил снова:
– По той или иной причине и в результате тех или иных действий в наших цензовых списках оказалось слишком много имен. Предположение, что многие присвоили себе гражданство незаконно, вполне обоснованно, если учитывать все обстоятельства. Ваши консулы намерены исправить это положение, не отвлекаясь на ложные версии и не прибегая в огульным обвинениям, не подкрепленным доказательствами. Мы заинтересованы в одном: что-то предпринять, иначе у нас окажется слишком много граждан, и все они будут утверждать, что принадлежат к тридцати одной провинциальной трибе;[98] через поколение они будут иметь на выборах численное превосходство над нами, законными гражданами, и оказывать влияние на выборы по центурным классам.[99]
– Тогда действительно надо очень постараться, чтобы как-то этому воспрепятствовать, Луций Лициний, – подал голос из середины переднего ряда принцепс сената Скавр. Он сидел по правую руку от оратора, рядом с Гаем Марием.
– Квинт Муций и я предлагаем новый закон, – продолжал Красс Оратор, не сочтя эту реплику оскорбительной. – Его единственной целью является исключение из списков всех лжеграждан. Это – не акт об изгнании, за ним не последует массового исхода неграждан из города Рима или из любого другого города Италии, где живут римляне или латиняне. Он лишь поможет обнаружить тех, кто был включен в списки, не будучи на самом деле гражданином. Для этого предлагается разделить полуостров на десять частей: Умбрию, Этрурию, Пицен, Латций, Самний, Кампанию, Апулию, Луканию, Калабрию и Бруттий. В каждой будет учрежден особый следственный суд, который станет выяснять подлинный статус граждан, впервые внесенных в списки. Согласно акту, в эти органы, quaestiones, будут назначаться не присяжные, а судьи, являющиеся членами римского сената; председателем в каждом будет консулар, которому будут помогать два младших сенатора. Каждый, кто предстает перед судом, должен ответить на вопросы, распределенные в законе на группы. Процедура будет достаточно строгой, чтобы ни один лжегражданин не избежал выявления, – в этом мы можем вас заверить. На следующем слушании мы обязательно зачитаем текст закона Лициния Муция – lex Lucinia Mucia – полностью. Я придерживаюсь мнения, что на первом слушании никогда не следует вдаваться в юридические тонкости. Теперь принцепс сената Скавр поднялся.
– Если мне будет дозволено, Луций Лициний, то я задам вопрос: собираетесь ли вы создавать такую quaestio в самом городе Риме, а если да, то будет ли она заниматься не только римлянами, но и латинянами?
– В Риме будет учреждена одиннадцатая по счету quaestio, – торжественно ответил Красс Оратор. – Латинянами в ней будут заниматься отдельно. Что касается Рима, то я, однако, должен подчеркнуть, что здесь не обнаружено такого наплыва ложных деклараций. При этом мы собираемся учредить следственный суд и здесь, поскольку в городе наверняка есть немало включенных в списки граждан, которые при внимательном рассмотрении таковыми не окажутся.
– Благодарю, Луций Лициний. – Скавр сел.
Красс Оратор был полностью обескуражен; если он и питал сперва надежду, что загипнотизирует присутствующих своими ораторскими периодами, то теперь она была перечеркнута. Речь превратилась в ответы на вопросы.
Прежде чем он смог продолжить выступление, вскочил Квинт Лутаций Катул Цезарь, что лишний раз подтвердило, что сенат не расположен сегодня к выслушиванию блестящих речей.
– Могу я задать вопрос? – скромно молвил Катул Цезарь.
Красс Оратор вздохнул.
– Вопрос может задать любой, даже тот, кто еще не обрел право выступать. Чувствуй себя свободно, ни в чем не сомневайся, приглашаю тебя! Пользуйся моей добротой!
– Предусматривает ли lex Lucinia Mucia какие-либо санкции, или определение наказания отдается на усмотрение судей?
– Не знаю, поверишь ли ты мне, Квинт Лутаций, но я как раз собирался перейти к этой теме! – Красс Оратор определенно терял терпение. – Новый закон предусматривает вполне конкретные санкции. Прежде всего, все лжеграждане, обманом внесшие свои имена в цензовые списки при последней переписи, будут подвергнуты порке толстым кнутом. Имя виновного будет занесено в черный список, чтобы ни он, ни его потомки никогда не могли претендовать на гражданство. Штраф составит сорок тысяч сестерциев. Если лжегражданин поселился в городе или местности, на жителей которых распространяется римское или латинское право, он и его родственники подлежат выселению на землю предков. Лишь в этом смысле закон можно считать репрессивным. Люди, не обладающие гражданством, но не фальсифицирующие своего статуса, наказанию не подлежат и остаются жить там, где живут.
– А как же те, кто фальсифицирующие статус не на последней переписи, а ранее? – спросил Сципион Назика-старший.
– Их не подвергнут телесному наказанию и штрафу, Публий Корнелий. Однако они будут внесены в списки и изгнаны из римского или латинского пункта проживания.
– А если человек не в состоянии уплатить штраф? – спросил верховный понтифик Гней Домиций Агенобарб.
– Он будет отдан в долговое рабство римскому государству не менее, чем на семь лет.
Гай Марий снова вскочил.
– Можно мне высказаться, Луций Лициний? Красс Оратор воздел руки к потолку.
– О, почему бы и нет, Гай Марий? Если ты только сможешь говорить и тебя не станут прерывать все присутствующие, а также их дяди!
Друз наблюдал за Марием, пока тот шествовал от своего места к середине зала. Сердце – орган, которому полагалось отмереть вместе с гибелью жены, – отчаянно заколотилось у него в груди. Вот она, последняя надежда! «О, Гай Марий, пусть я о тебе и невысокого мнения, – молил Друз про себя, – но скажи сейчас то, что сказал бы я, будь у меня право выступить! На тебя одного уповаю!»
– Не сомневаюсь, – веско начал Марий, – что нам предлагается продуманный законопроект. Иного и не следовало ожидать от двоих наших уважаемых законников. Ему недостает одного усовершенствования, чтобы претендовать на безупречность, – положение о награде любому, кто сообщит необходимые суду сведения. Да, закон чудесен! Но справедлив ли он? Не следует ли нам озаботиться этим впереди всего остального? Скажу больше: так ли мы самонадеянны, так ли близоруки, действительно ли воображаем себя настолько могущественными, чтобы карать ослушников, как того требует данный закон? Судя по выступлению Луция Лициния – не относящемуся, увы, к лучшим его речам – так называемых лжеграждан наберется многие тысячи по всей территории от границ Цизальпийской Галлии до Бруттия и Калабрии. Все эти люди полагают, что заслужили право на равных участвовать во внутренних делах и управлении Римом, – пошли бы они иначе на риск ложного декларирования гражданства? Любому в Италии ведомо, что влечет за собой разоблачение такого поступка: порка, лишение прав состояния, штраф, хотя обыкновенно в отношении одного нарушителя ограничивались чем-то одним.
Марий обвел слушателей глазами и продолжал:
– Однако теперь, сенаторы, мы собрались обрушиться со всей карающей силой на каждого из десятков тысяч людей вместе с их семьями! Они попробуют нашего кнута, будут обложены штрафом, превышающим их финансовые возможности, попадут в черный список, будут изгнаны из своих домов, если таковые окажутся в римском или латинском поселении…
Он прошелся до открытых дверей и вернулся на место, где начал ораторствовать, снова обводя слушателей глазами.
– Их десятки тысяч, сенаторы! Не жалкая горстка, а десятки тысяч! И за каждым – семья: сыновья, дочери, жены, матери, тетки, дядья и так далее, что многократно увеличивает цифру в десять тысяч душ. У каждого есть к тому же друзья – причем даже такие друзья, которые законно пользуются правами римского или латинского гражданства. Вне римских и латинских городов такие люди составляют твердое большинство. И вот нас, сенаторов, будут выбирать – уж не по жребию ли? – для участия в этих следственных комиссиях, выслушивания показаний, определения вины, буквального следования lex Lucinia Mucia при назначении наказания выявленным фальсификаторам! Я аплодирую тем из нас, кому хватит отваги исполнить свой долг, хотя сам бы предпочел снова свалиться от удара. Или lex Lucinia Mucia подразумевает вооруженную охрану каждой quaestio?
Он снова зашагал взад-вперед, вопрошая на ходу:
– Такое ли уж страшное это преступление – возжелать стать римлянином? Не будет большим преувеличением сказать, что мы правим всем миром, который достоин нашего внимания. Нам оказывают почтение, перед нами склоняются, когда мы появляемся у чужих берегов, даже цари идут на попятный, повинуясь нашим приказам. Быть самым распоследним среди римлян, даже одним из «поголовья», куда лучше, чем кем-то еще в целом свете. Пусть он беден и не может купить себе ни одного раба – зато он принадлежит к народу, управляющему всем миром! Он чувствует себя исключительным существом – а все это могущественное слово «римлянин»! Даже если он занимается тяжелым трудом, не имея возможности перепоручить его рабу, все равно он может сказать о себе: «Я – римлянин, мне лучше, чем всему остальному человечеству!»
Поравнявшись со скамьей трибунов, Марий обернулся к распахнутым дверям.
– Здесь, в пределах Италии, мы живем нос к носу, плечом к плечу с мужчинами и женщинами, которые очень похожи на нас, а во многом вообще от нас не отличаются. Эти мужчины и женщины кормят наше войско и поставляют для него солдат вот уже более четырех столетий, участвуя с нами наравне в наших войнах. Да, время от времени некоторые из них восстают, примыкают к нашим недругам, выступают против нашей политики. Но за эти преступления они уже понесли наказание! Римское право запрещает карать за одно и то же преступление дважды. Можно ли осуждать их за желание быть римлянами? Вот на какой вопрос нам предстоит ответить. Дело не в том, почему они хотят ими быть и что вызвало этот всплеск числа ложных деклараций. Вправе ли мы их винить?
– Да! – крикнул Квинт Сервилий Цепион. – Да, они ниже нас! Они наши подданные, а не ровня нам!
– Квинт Сервилий, твое выступление не предусмотрено! Сядь и молчи, или покинь заседание! – прикрикнул на него Красс Оратор.
Медленно, чтобы не утратить величественность осанки, Гай Марий повернулся вокруг собственной оси и оглядел весь зал с исказившей его лицо горькой усмешкой.
– Вы полагаете, будто знаете, что сейчас последует… – Он громко рассмеялся. – Гай Марий – италик, поэтому он собрался обратиться к Риму с призывом отказаться от lex Lucinia Mucia и оставить десятки тысяч новых граждан в списках. – Кустистые брови взлетели вверх. – Но нет, сенаторы, вы ошибаетесь! Это не входит в мои намерения. Подобно вам, я не считаю, что наш электорат следует разбавлять людьми, которым хватило беспринципности, чтобы вопреки истине записаться римлянами. Мое предложение состоит в другом: пусть lex Licinia Mucia действует, пусть следственные комиссии заседают, как гласит закон, разработанный нашими блестящими законниками, – но пусть они поставят своей неумолимости предел. Далее этого предела – ни шагу! Все лжеграждане до одного подлежат вычеркиванию из списков и из триб. Только это – и ничего больше. Ничего! Внемлите моему предостережению, сенаторы и квириты, слушающие у дверей: как только вы начнете подвергать наказаниям лжеграждан – стегать их кнутами, отбирать у них дома, деньги, лишать надежды на будущее, вы посеете такой ветер, вас захлестнет такая волна ненависти, что содеянное вами превзойдет по последствиям высевание драконовых зубов. Вы пожнете смерть, кровь, обнищание и вражду, которые будут свирепствовать еще тысячу лет! Не закрывайте глаза на то, что попытались учинить италики, но и не карайте их за одну лишь попытку!
«Отлично сказано, Гай Марий!» – подумал Друз и захлопал. Он был не одинок. Однако большинство встретило речь неодобрительно. Из-за дверей послышался ропот, свидетельствовавший о том, что и другие слушатели не больно склонны соглашаться с Марием.
Поднялся Марк Эмилий Скавр.
– Могу я взять слово?
– Можешь, принцепс сената, – кивнул Красс Оратор.
Скавр и Гай Марий были однолетками, однако первого, хотя он и не имел асимметрии в чертах лица, уже никак нельзя было назвать моложавым. Лицо его избороздили глубокие морщины, даже лысина его казалась сморщенной. Только его чудесные зеленые глаза были молоды: взгляд его был по-прежнему пронзителен и зорок и свидетельствовал о незаурядном уме. Сегодня он не собирался прибегать к прославившему его и давшему пищу для бесчисленных анекдотов чувству юмора; даже уголки его рта сегодня поникли. Он тоже прошелся до дверей, но там, в отличие от Мария, отвернулся от сенаторов и воззрился на толпу за пределами зала.
– Отцы-основатели! Я – ваш принцепс, подтвержденный в этом статусе действующими цензорами. Я пользуюсь этим статусом с того года, когда был консулом, то есть уже двадцать лет. Я – консулар, побывавший в цензорах. Я предводительствовал армиями и заключал договоры с врагами, а также с теми, кто просился нам в друзья. Я – патриций из рода Эмилиев. Однако гораздо важнее всех этих немаловажных заслуг то, что я просто римлянин!
Для меня непривычно соглашаться с Гаем Марием, назвавшим себя италиком. Но позвольте повторить вам то, что вы услыхали в начале его выступления. Такое ли это преступление – возжелать стать римлянином? Возжелать влиться в народ, который правит всем значимым миром? Народ, которому по плечу помыкать царями? Подобно Гаю Марию, я повторю, что хотеть стать римлянином – не преступление. Наше расхождение заключается в том, где мы ставим ударение. Хотеть – не преступление. Иное – сделать. Я не позволю, чтобы слушатели угодили в поставленную Гаем Марием ловушку. Мы собрались сегодня не для того, чтобы сострадать тем, кто не имеет желаемого. Наша сегодняшняя цель – не жонглирование идеалами, мечтами, стремлениями. Мы имеем дело с реальностью – противозаконной узурпацией римского гражданства десятками тысяч людей, не являющимися римлянами и, следовательно, не имеющими права объявлять себя таковыми. Хотят ли они быть римлянами – неважно. Важно то, что десятки тысяч совершили серьезное преступление, и мы, стоящие на страже римского наследия, не можем отнестись к этому тяжкому преступлению как к чему-то малозначительному, за что достаточно просто шлепнуть по рукам.
Теперь Скавр обращался к сенату:
– Отцы-основатели! Я, принцепс сената, будучи истинным римлянином, призываю вас поддержать предлагаемый законопроект, пользуясь всей полнотой имеющейся у вас власти. С италийской страстью к римскому статусу должно быть покончено раз и навсегда. Lex Licinia Mucia должен подразумевать суровейшее наказание! Более того, я полагал бы, что нам следует принять оба предложения Гая Мария, внеся в законопроект соответствующие поправки. Согласно первой, сведения, помогающие выявить лжеримлянина, должны вознаграждаться – скажем, четырьмя тысячами сестерций, то есть десятой долей от суммы штрафа. Казна останется в неприкосновенности, нарушитель сам за все расплатится. Вторая поправка должна гласить, что все судебные комиссии охраняются вооруженными отрядами. Деньги на оплату людей, временно используемых в этих отрядах, также должны браться из штрафных сумм. Я искренне благодарю Гая Мария за его предложения.
Никто так и не узнал, собирался ли Скавр закончить на этом свое выступление, поскольку его прервал крик вскочившего на ноги Публия Рутилия Руфа:
– Дайте мне слово! Я должен говорить! Утомленный Скавр поспешил сесть.
– Старина Скавр отжил свое, – делился впечатлениями с соседями по обеим сторонам Луций Марций Филипп.
– Раньше он не позволял себе вставлять в свою речь предложения из чужой.
– А мне нечем ему возразить, – отозвался сосед слева, Луций Семпроний Азелион.
– Нет, он устарел, – настаивал Филипп.
– Тасе, Луций Марций! – шикнул на болтуна Марк Геренний, сосед справа. – Дай послушать Публия Рутилия!
– Еще наслушаешься! – огрызнулся Филипп, но все-таки умолк.
Публий Рутилий Руф не стал расхаживать по залу, а остался рядом со своим раскладным стульчиком.
– Сенаторы, квириты, слушающие у дверей, умоляю, внемлите мне! – Он пожал плечами и скорчил удрученную мину. – Я не больно доверяю вашему здравому смыслу, поэтому не питаю надежды, что мне удастся убедить вас не разделять мнение Марка Эмилия, каковое является сегодня мнением большинства. Однако я скажу то, что должно здесь прозвучать и быть услышанным, поскольку ближайшее же будущее докажет мою правоту – в этом я могу вас заверить.
Откашлявшись, он провозгласил:
– Гай Марий прав! Все лжеграждане должны быть вычеркнуты из списков и исключены из триб, но этим необходимо ограничиться! Конечно, мне известно, что большинство из вас – и я в том числе! – считает италиков недостойными статуса римлян; однако я надеюсь при этом, что у нас хватит разума понять, что этого недостаточно, чтобы приравнять италиков к варварам. Они цивилизованные люди, их вожди прекрасно образованы, их образ жизни ничем не отличается от нашего. Следовательно, с ними нельзя поступать как с варварами! Они много веков назад вступили с нами в договорные отношения, много веков сотрудничают с нами. Они – наша ближайшая, кровная родня, как верно заметил Гай Марий.
– Во всяком случае, ближайшая, кровная родня самого Гая Мария, – вставил Луций Марций Филипп.
Публий Рутилий Руф обернулся на голос бывшего претора, наморщив веснушчатый лоб.
– Как это проницательно с твоей стороны, – проговорил он ласково, – провести различие между кровным родством и близостью, основанной на деньгах! Если бы не эта тонкость, ты бы оказался накрепко связанным с Гаем Марием, точь-в-точь прилипало! Ведь по части денег Гай Марий тебе ближе отца родного, Луций Марций! Готов поклясться, что ты за один раз выклянчивал у Гая Мария больше денег, чем получил от родителя за всю жизнь. Если бы деньги были подобны крови, то и тебя вполне можно было бы обвинить в принадлежности к италикам!
Сенат грохнул от смеха. Раздались хлопки и свистки. Филипп покраснел, как рак, и спрятался за спинами соседей. Рутилий Руф вернулся к теме выступления.
– Давайте более серьезно отнесемся к наказаниям, предусмотренным в lex Licinia Mucia, умоляю! Как мы можем пороть людей, с которыми нам предстоит и дальше сосуществовать, которые снабжают нас воинами и деньгами? Если некоторые безответственные члены сената поносят других членов сената, основываясь единственно на происхождении последних, то чем мы отличаемся от италиков? Тут есть, над чем задуматься. Плох тот отец, который единственным методом воспитания сына полагает ежедневное битье. Такой сын, повзрослев, не любит отца, не почитает его, а ненавидит! Если мы потащим под кнут свою италийскую родню, то впредь нам придется сосуществовать на полуострове с людьми, питающими к нам лютую ненависть за нашу жестокость. Если мы навсегда закроем им возможность добиваться гражданства, нам придется сосуществовать с людьми, ненавидящими нас за высокомерие. Если мы выгоним их из их домов, нам придется сосуществовать с людьми, ненавидящими нас за бессердечность. Сколько же ненависти на нас обрушится! Гораздо больше, отцы-сенаторы и квириты, чем можно снести от народа, живущего на той же земле, что и мы.
– Тогда загоним их еще дальше, – утомленно проговорил Катул Цезарь. – Так далеко, чтобы нас не касались их чувства. Они заслуживают этого, раз покусились на самый драгоценный дар, какой способен предложить Рим.
– Попытайся же понять, Квинт Лутаций! – воззвал к оппоненту Рутилий Руф. – Покусились, но потому, что мы не отдаем его сами! Когда человек крадет то, что считает принадлежащим ему по праву, то не называет это воровством. Для него это – возврат своего.
– Как он может возвратить себе то, что никогда ему не принадлежало?
Рутилий Руф махнул рукой.
– Что ж, я попытался убедить вас, насколько глупо применять столь устрашающие меры наказания к народу, вместе с которым мы живем, который путешествует по нашим дорогам, составляет большинство населения в местах, где мы строим свои виллы и имеем поместья, который обрабатывает нашу землю, если мы не прибегаем к рабскому труду. Не стану больше распространяться о том, к каким последствиям приведет наказание италиков.
– Возблагодарим за это всех богов! – вздохнул Сципион Назика.
– Теперь перейду к поправкам, предложенным нашим принцепсом – но не Гаем Марием! – продолжал Рутилий Руф, не обращая внимания на укол. – Позволь указать тебе, принцепс, что трактовать иронию другого оратора как серьезное предложение является отступлением от правил риторики. Будь впредь осторожнее, иначе люди скажут, что твое время прошло. Однако могу тебя понять: трудно отыскать нужные слова, когда говоришь, переча подсказке собственного сердца. Разве я не прав, Марк Эмилий? Скавр ничего не ответил и густо покраснел.
– Платные осведомители и телохранители – это совершенно не в римских правилах! – сказал Рутилий Руф. – Если мы пойдем на то и другое, исполняя lex Licinia Mucia, то покажем италийским соседям, что боимся их. Мы покажем им, что новый закон направлен не на то, чтобы карать преступников, а преследует цель подавить в зародыше всякое будущее сопротивление – и чье, наших же италийских соседей! Тем самым мы подскажем им, что у нас имеются опасения, что им куда легче заглотнуть нас, чем нам – их. Столь строгие меры и такие несвойственные Риму действия, как использование платных осведомителей и вооруженных телохранителей, будут свидетельствовать о том, что мы испытываем чудовищный страх, что мы слабы – да, слабы, а не сильны, учтите это, отцы-сенаторы и квириты! Человек, чувствующий себя по-настоящему в безопасности, не прибегает к охране из бывших гладиаторов и не косится через плечо. Человек, чувствующий себя по-настоящему в безопасности, не предлагает вознаграждения за сведения о своих врагах.
– Чепуха! – пренебрежительно бросил принцепс сената Скавр. – Платные осведомители – уступка здравому смыслу. Это облегчит геркулесову задачу, стоящую перед судами, которым придется заниматься десятками тысяч фальсификаторов. Любой способ, облегчающий и сокращающий процедуру, является желательным. То же можно сказать и о вооруженных телохранителях. Они предотвратят выступления и бунты.
– Слушайте, слушайте! – раздалось из разных концов зала. Послышались аплодисменты.
– Я и сам вижу, что обращаюсь к тем, чьи уши превратились в камень, – молвил Рутилий Руф, горестно пожимая плечами. – Как жаль, что лишь немногие из вас умеют читать по губам! Тогда позвольте мне закончить следующими словами: если мы узаконим платных осведомителей, то заразим нашу любимую родину страшной болезнью, которая будет терзать ее много десятков лет. Наушничество, шантаж, сомнение в друзьях и родне! Повсюду есть люди, способные на любую низость ради денег, – что, я не прав, Марций Филипп? Мы спустим с поводка нечисть, которая давно уже завелась во дворцах заморских царей и ползет изо всех щелей там, где людьми правит страх и где действуют репрессивные законы. Будем же теми, кем были всегда, – римлянами! Не ведающими страхов, не опускающимися до подлостей, отличающих восточных деспотов. – Он сел. – Это все, Луций Лициний.
«Да, – думал Марк Ливий Друз, видя, что заседание идет к концу, – это действительно все. Принцепс сената Скавр выиграл, Рим проиграл. Разве те, чьи уши превратились в камень, способны расслышать Рутилия Руфа? Устами Гая Мария и Рутилия Руфа глаголил здравый смысл – ясный, как день, доступный, казалось бы, и слепцу. Как сказал Гай Марий? Жатва смерти и крови, несравнимая с урожаем засеянных драконовых зубов! Беда в том, что мало кто из них знаком с италиками, если не считать нечастых сделок и межевых споров. Откуда им знать, – печально размышлял Друз, – что в душу любого италика давно заронено семя ненависти и мести, которое только ждет своего часа, чтобы взойти? Я сам ничем не отличался бы от остальных, если бы случай не свел меня с Квинтом Поппедием Силоном на поле брани.»
Его зять Марк Порций Катон Салониан сидел неподалеку, на верхнем ярусе; добравшись до Друза, он положил руку ему на плечо.
– Ты пойдешь со мной домой, Марк Ливий?
Друз не спешил вставать; рот его был приоткрыт, в глазах стояла тоска.
– Иди без меня, Марк Порций, – откликнулся он. – Я очень устал. Дай собраться с мыслями.
Он дождался, пока все сенаторы покинули зал, потом подал знак слуге, чтобы тот забрал стул и отправлялся домой, не дожидаясь хозяина. Затем он медленно спустился и, пройдя по черным и белым плитам, устилавшим пол, вышел из Гостилиевой курии, где рабы уже принялись за уборку, собирая мусор. Покончив с этим занятием, они запрут двери, чтобы обезопасить курию от обитателей Су-буры, лежащей в двух шагах, и удалятся в специальное жилище для государственных рабов при сенате.
Друз брел, опустив голову, от колонны к колонне, раздумывая, сколько времени потребуется Силону и Мутилу, чтобы прознать о случившемся. Он не сомневался, что lex Licinia Mucia, украшенный поправками Скавра, в кратчайший срок – в три рыночных дня и два промежуточных, то есть за семнадцать дней – пройдет всю процедуру, отделяющую законопроект от промульгации до принятия, и на таблицах появится новый закон, с которым рухнет всякая надежда на мирное решение спора с италийскими союзниками.
С Гаем Марием он столкнулся совершенно неожиданно.
Это было в буквальном смысле слова столкновение. Друз отпрянул, но слова извинения так и не сорвались с его губ, ибо яростный лик Мария лишил его дара речи. За спиной Мария маячил Публий Рутилий Руф.
– Навести меня вместе со своим дядей, Марк Ливий, и попробуй моего чудесного вина, – предложил Марий.
Мудрости, накопленной за шестьдесят два года бурной жизни, оказалось Марию недостаточно, чтобы предвидеть, как подействует на Друза его учтивое приглашение: смуглое, как у всех Ливиев, лицо, уже начавшее покрываться морщинами, исказилось, из глаз хлынули слезы. Накрыв тогой голову, чтобы не выставлять напоказ свою слабость, Друз разрыдался, да так горько, словно жизнь его подошла к концу. Марий с Рутилием Руфом стали неумело успокаивать его, хлопая по спине и бормоча слова утешения. Затем Мария посетила блестящая идея: достав носовой платок, он сунул его Друзу под импровизированный колпак.
Прошло еще некоторое время, прежде чем Друз взял себя в руки, сдернул с головы полу тоги и явил сенаторам свой лик.
– Вчера умерла моя жена, – проговорил он, всхлипывая.
– Нам это известно, Марк Ливий, – ласково ответил Марий.
– Мне казалось, что я способен это пережить. Но сегодня чаша терпения переполнилась. Простите, что я предстал перед вами в столь плачевном виде.
– Что тебя спасет, так это добрая порция славного фалерно,[100] – сказал Марий, ведя его за собой вниз по ступенькам.
И действительно, фалерно сделало свое дело: Друз стал более-менее походить на человека. Марий приставил к своему столу еще один стул, и троица расселась вокруг кувшинов с вином и водой.
– Что ж, попытка не пытка, – со вздохом промолвил Рутилий Руф.
– Можно было и не пытаться, – пробурчал Марий.
– Не согласен с тобой, Гай Марий, – вскинулся Друз. – Заседание записано слово в слово. Я видел, как Квинт Муций отдал распоряжение писцам, которые стали строчить одинаково усердно и во время ваших выступлений, и во время выступлений Скавра и Красса Оратора. Будущее рассудит, кто прав, кто виноват: люди прочтут ваши речи и не будут огульно зачислять всех римлян в непроходимые глупцы.
– Благодарю за утешение, однако я бы предпочел, чтобы сенаторы отвергли последние положения lex Lucinia Mucia, – отозвался Рутилий Руф. – Вот ведь какое дело: живут среди италиков, и совершенно их не знают!
– Совершенно верно, – сухо сказал Друз и подставил свой опорожненный кубок Марию, чтобы тот наполнил его. – Грядет война.
– Только не война! – вскричал Рутилий Руф.
– Война, именно война! Если только мне или кому-нибудь еще не удастся лишить lex Licinia Mucia его разрушительной силы и добиться для всей Италии избирательного права. – Друз отхлебнул еще вина. – Клянусь памятью умершей жены, – повысил он голос, решительно смахивая наворачивающиеся слезы, – я не имею ни малейшего отношения к ложной регистрации италиков. Однако дело сделано, и я знаю, кто все это натворил: вожди всех италийских племен, а не просто мой друг Силон и его друг Мутил. Ни минуты не обольщаюсь, будто они наивно полагали, что не будут разоблачены. Нет, это сделано для того, чтобы продемонстрировать Риму, до чего отчаянно нуждается в избирательном праве Италия. Говорю вам: либо удовлетворение их чаяний, либо война!
– Для войны они совершенно не подготовлены, – возразил Марий.
– Тебя ждет неприятный сюрприз: если обмолвкам Силона можно верить – а полагаю, что это именно так, – то они обсуждают предстоящую войну уже не один год. Во всяком случае, все время, истекшее после Араузиона. Доказательств у меня нет, зато я знаю, что собой представляет Квинт Поппедий Силон. Этого достаточно, чтобы полагать, что они ведут нешуточную подготовку к войне. Своих юношей они начинают учить ратному делу с семнадцатилетнего возраста. В этом нет ничего предосудительного: разве можно обвинить их в чем-то, кроме подготовки к сражениям своих молодых людей на случай, если те потребуются Риму? Кто сможет оспорить их аргумент, что оружие и снаряжение собираются ими на тот случай, если Рим снова потребует у них легионы?
Марий налег локтями на стол.
– Что ж, Марк Ливий, остается надеяться, что ты ошибаешься. Ведь одно дело – крушить силой римских легионов варваров и чужестранцев, и совсем другое – биться с италиками, которые не менее воинственны, чем римляне, и обучены ничуть не хуже нас. Италики будут самым нашим грозным врагом – как это уже бывало в далеком прошлом. Вспомни, как часто бивали нас самниты! В конце концов мы одерживали победу; но ведь Самний – всего лишь часть Италии! Война против объединившейся Италии может означать нашу погибель…
– Вот и я о том же, – кивнул Друз.
– Итак, в наших интересах старательно приближать мирное объединение италиков под эгидой Рима, – решительно высказался Рутилий Руф. – Раз они этого хотят, то пускай и получают. Я никогда не был ярым приверженцем объединения всей Италии, но я достаточно разумен: в качестве римлянина я могу иметь возражения, но как патриот вынужден смириться. Гражданская война нас погубит.
– Ты совершенно уверен в том, что говоришь? – грозно спросил Марий Друза.
– Совершенно, Гай Марий.
– В таком случае полагаю, что тебе следует не мешкая искать встречи с Квинтом Силоном и Гаем Мутилом, – сказал Марий. – Попробуй убедить их – и в их лице остальных предводителей италиков, – что, невзирая на lex Licinia Mucia, путь к гражданству для всех вовсе не перекрыт навечно. Если они активно готовятся к войне, ты не сможешь уговорить их бросить это дело. Но ты можешь преуспеть в том, чтобы внушить им, что война – столь ужасное дело, что к ней можно прибегнуть только как к отчаянному средству; пока же лучше переждать. И ждать, ждать… Тем временем мы в сенате продемонстрируем наличие фракции, стремящейся к предоставлению италикам гражданских прав. В конце концов нам надо будет найти народного трибуна, который согласится, жертвуя всем, отстаивать закон о превращении всей Италии в римскую территорию.
– Этим народным трибуном буду я, – твердо заявил Друз.
– Превосходно! Тебя-то никто не сможет обвинить в демагогии и в заискивании перед третьим и четвертым классом. Ты уже миновал возраст, в каком обычно становятся народными трибунами, ты – человек зрелый и ответственный. Ты – сын консервативнейшего цензора, и единственная известная за тобой либеральная черта – это твоя хорошо всем знакомая симпатия к италикам, – довольно проговорил Марий.
– Но пока повременим! – одернул его Рутилий Руф. – Мы должны сперва завоевать сторонников, обеспечить себе поддержку во всех слоях римского общества. На это уйдут годы! Не знаю, обратил ли ты на это внимание, но сегодняшняя толпа перед Гостилиевой курией лишний раз подтвердила мою догадку: оппозиция предоставлению гражданских прав не ограничивается одной верхушкой. Это – один из вопросов, по странной приходи судеб объединяющих Рим сверху донизу, включая «поголовье», причем, если я не ошибаюсь, латиняне также занимают сторону Рима.
– Все дело в чувстве исключительности, – согласился Марий. – Каждому нравится ставить себя выше италиков. – Думаю даже, что это чванство больше распространено среди простонародья, чем среди элиты. Не забудем завербовать на нашу сторону Луция Децумия!
– Кто это такой? – нахмурился Друз.
– Некто из низов – мой хороший знакомый, – усмехнулся Марий. – Однако среди себе подобных он – авторитет. Притом беззаветно предан моей свояченице Аврелии. Надо будет привлечь Аврелию, а уж она обязательно обеспечит его поддержку.
Друз нахмурился еще пуще.
– Сомневаюсь, чтобы тебе повезло с Аврелией, – буркнул он. – Ты заметил наверху, среди преторов, ее старшего брата, Луция Аврелия Котту? Он хлопал вместе с остальными. Как и его дядя, Марк Аврелий Котта.
– Не тревожься, Марк Ливий, она не так узколоба, как ее родственнички-мужчины, – сказавший это Рутилий Руф почему-то сиял. – У этой женщины своя голова на плечах, к тому же она связана через мужа с самой свободомыслящей, придерживающейся крайних позиций ветвью Юлиев Цезарей. Не бойся, Аврелия будет с нами. А значит, и Луций Децумий.
Раздался негромкий стук в дверь. Перед мужчинами предстала Юлия, одетая в тончайшую ткань, приобретенную на Косе.[101] Она, подобно Марию, выглядела загоревшей и стройной.
– Марк Ливий, дорогой! – Подойдя к Друзу сзади, она обняла его за шею и поцеловала в щеку. – Не стану усугублять твою скорбь лишними слезами, но можешь мне поверить на слово: я очень опечалена! Не забывай, что здесь тебе всегда рады.
Ее появление и искренняя симпатия, которую она испытывала к Друзу, принесли ему облегчение; ее соболезнования, вместо того, чтобы напомнить о страшном несчастье, придали ему сил. Он поймал ее за руку и припал к ней губами.
– Спасибо, Юлия!
Она опустилась в ретиво подставленное Рутилием Руфом кресло и приняла у супруга чашу со слегка разбавленным вином, ничуть не сомневаясь, что ее присутствие среди мужчин окажется кстати, хотя она еще с порога смекнула, что они обсуждают нечто далеко не шуточное.
– Lex Licinia Mucia, – догадалась она.
– Совершенно верно, mel, – кивнул Марий, взирая на супругу с обожанием; сейчас он любил ее больше, чем когда женился на ней. – Мы как будто до всего договорились. Но все равно ты окажешь мне помощь: чуть позже мы вернемся к этой теме.
– Я сделаю все, что смогу, – ответила Юлия. Шлепнув Друза по руке, она со смехом добавила: – А ты, Марк Ливий, сам того не желая, испортил нам путешествие!
– Как же это меня угораздило? – Друз уже улыбался.
– Это моя вина, – сознался Рутилий Руф.
– Ты уже получил заочно причитающуюся тебе порцию лестных эпитетов, – молвила Юлия, окинув его негодующим взглядом. – Представляешь, Марк Ливий, твой дядя отправил нам в январе письмо в Галикарнас, где написал, что его племянница лишилась мужа, обвинившего ее в измене, и поделом: она родила рыжеволосого сына!
– Все так и было, – отозвался Друз, улыбаясь все шире.
– Да, но, видишь ли, у него есть еще одна племянница – Аврелия! Возможно, ты этого не знаешь, но одно время прошел слушок о ее связи с неким рыжеволосым мужчиной, который состоит сейчас старшим легатом при Тите Дидии в Ближней Испании. Прочтя это таинственное сообщение твоего дядюшки, мой муж вообразил, что речь идет об Аврелии. Тогда я настояла на немедленном возвращении, ибо поклялась собственной жизнью, что Аврелия не пойдет с Луцием Корнелием Суллой ни на что, кроме обыкновенной дружбы. Только вернувшись, мы узнали, что испугались не за ту племянницу. Публий Рутилий обвел нас вокруг пальца. – Она снова расхохоталась.
– Просто я по вам соскучился, – ответствовал Рутилий Руф без намека на раскаяние.
– Семьи иногда причиняют страшно много беспокойства, – ответил Друз. – Но должен вам признаться, что Марк Порций Салониан оказался куда более симпатичным человеком, чем Квинт Сервилий Цепион. С ним Ливия Друза обрела счастье.
– Вот и хорошо, – прочирикала Юлия.
– Да, – ответил Друз, – еще как хорошо.
За время, прошедшее между первым чтением lex Licinia Mucia и его почти единогласным утверждением трибами народного собрания, Квинт Поппедий Силон ни единого дня не сидел на месте. О новом законе он узнал от Гая Папия Мутила в Бовиане.
– Значит, война, – сказал он невозмутимо.
– Боюсь, что так, Квинт Поппедий.
– Мы должны созвать на совет всех вождей племени.
– Они уже предупреждены.
– Где назначен сбор?
– Там, куда римлянам не придет в голову сунуться: в Грументе, через десять дней.
– Замечательно! Внутренняя Лукания – как раз то место, о котором не помыслит ни один римлянин. Там на расстоянии целого дня пути нет ни римских землевладельцев, ни латифундий.
– Как и римских граждан, что еще важнее.
– Но как избавиться от случайных римлян, если таковые объявятся? – спросил Силон, нахмурившись.
– Марк Лампоний все продумал, – ответил Мутил со слабой улыбкой. – Лукания – разбойничий край. Случайных римлян станут отлавливать тамошние разбойники. После завершения совета Марк Лампоний покроет себя славой, добившись их освобождения без выкупа.
– Неглупо! Когда отправляешься туда ты сам?
– Через два дня. – Мутил с Силоном, взявшись за руки, побрели в сад-перистиль большого, но изящного дома Мутила: подобно Силону, Мутил был человеком состоятельным и хорошо образованным и обладал развитым вкусом. – Расскажи-ка мне, Квинт Поппедий, как прошло твое путешествие в Италийскую Галлию.
– Я нашел все примерно в том состоянии, как должно быть в соответствии с планами Квинта Сервилия Цепиона, которые он излагал в моем присутствии два с половиной года назад. Россыпь чистеньких городков в верховьях реки Медоак за Патавием и вдоль рек Сонтий и Натизон за Аквилеей. Железо поставляется посуху из Норея, что в Норике, но в основном водным путем – по одному из рукавов Дравуса, а потом волоком на Сонтий и Тилиавент, откуда доходит до места назначения по воде. Я выдавал себя за римского prefectus fabrum и платил наличными, которые все буквально рвали у меня из рук. Я не скупился, но и работали мастеровые без отдыха, торопясь выполнить мой заказ. Я оказался для них первым крупным заказчиком, и они будут счастливы и впредь изготовлять оружие и доспехи для меня одного.
Мутил насторожился.
– Ты уверен, что не переборщил, изображая римского префекта? – спросил он. – Что, если за тобой следом появится настоящий префект? Он поймет, что идет по пятам самозванца, и уведомит Рим.
– Не беспокойся, Гай Папий, я умело замел следы. Пойми, благодаря мне этим новым поселениям нет нужды искать заказчиков. Римские заказы распределяются в испытанных местах – Пизе, Популонии. Из Патавия и Аквилеи наше оружие может попасть по Адриатике в италийские порты, которыми не пользуются римляне. Римляне ни за что не пронюхают о наших грузах и не узнают, что восточная часть Италийской Галлии занимается изготовлением оружия. Римляне активны на западе, на Тасканском море.
– Может ли восточная часть Италийской Галлии произвести еще больше оружия?
– Вполне! Чем больше они будут его производить, тем больше кузнецов устремятся туда. Надо отдать должное Квинту Сервилию Цепиону: его проект претворен в жизнь.
– Кстати, как насчет Цепиона? Ведь он италикам далеко не друг!
– Слишком себе на уме! В его планы никак не входит оповещать о своих делишках Рим – ведь так он пытается распихать по углам золото Толозы! Он отлично отгородился от сенаторского любопытства и не станет изучать ничего, кроме бухгалтерских книг. Он не частый гость на своих заводах. Я был поражен, когда в нем проявился этот талант: во всем остальном он, несмотря на благородную кровь, вовсе не блещет умом. Нет, Квинт Сервилий Цепион не доставит нам хлопот. Пока ему в карман падают сестерции, он останется покоен и счастлив.
– Значит, основная наша цель – добыть побольше денег! – Мутил скрипнул зубами. – Клянусь всеми богами Италии, Квинт Поппедий, я и мои соплеменники испытаем огромное удовлетворение, когда сотрем Рим и римлян с лица земли!
Однако уже на следующий день Мутилу пришлось мириться с присутствием римлянина: в Бовиан прибыл Марк Ливий Друз, напавший на след Силона и переполненный свежими новостями.
– Сенат назначает судей для особых комиссий. – Разговаривая с другом, Друз все же ощущал себя не в своей тарелке: Бовиан был известен как гнездо бунтарей; оставалось надеяться, что его появление здесь не будет замечено недругами.
– Неужели они всерьез задумали претворить в жизнь положения lex Licinia Mucia? – спросил Силон, отказывавшийся верить в худшее.
– Задумали, – мрачно ответил Друз. – Я прибыл, чтобы предупредить: у тебя остается шесть рыночных промежутков, чтобы постараться смягчить удар. К лету quaestiones начнут работу, и повсюду, где они заработают, появятся объявления, расписывающие выгоды доносительства. Алчные людишки смогут заработать по четыре, восемь, двенадцать тысяч сестерциев; кто-то вообще разбогатеет. Я согласен, что это позорно, но весь народ – да-да, и патриции, и плебс! – утвердили проклятый закон почти единогласно.
– Где будет ближайшее место заседания суда? – спросил Мутил, скривившись.
– В Эзернии. Местами заседаний назначены римские или латинские колонии.
– Еще бы, куда же им еще сунуться!
Наступила тишина. Ни Мутил, ни Силон ни словом не обмолвились о войне, что встревожило Друза гораздо сильнее, чем если бы они обсуждали ее, не таясь. Он знал, что вокруг плетутся заговоры, и угодил в безвыходное положение: он был слишком предан Риму, чтобы не выдать заговорщиков, прознай он о них, но одновременно дружба с Силоном препятствовала ему выпытывать что-либо о заговоре. Следя за каждым своим словом, он занялся предметами, не ставившими под сомнение его патриотизм.
– Что ты нам предлагаешь предпринять? – спросил у него Мутил.
– Я уже сказал: приложить максимум усилий, чтобы смягчить удар. Убедить всех жителей римских и латинских колоний, безосновательно объявивших себя гражданами, в необходимости спасаться бегством. Им не захочется покидать обжитых мест, но вы должны использовать всю силу убеждения! Если они останутся, их ждут истязание, штраф, поражение в правах и выселение.
– Но это же чушь! – вскричал Силон, сжимая кулаки. – Пойми, Марк Ливий, так называемых лжеграждан слишком много! Риму придется прикинуть, сколько у него объявится врагов, а уж потом действовать согласно новому закону. Одно дело – задать кнута италику здесь, италику там, и совсем другое – подвергнуть экзекуции целые деревни, не говоря уже о городах! Это безумие! Страна не покорится, клянусь!
Друз зажал ладонями уши и в отчаянии покачал головой.
– Не говори таких слов, Квинт Поппедий! Умоляю, ни слова, которое я мог бы расценить как измену. Ведь я не перестал быть римлянином! Я здесь с одной целью: помогать тебе по мере сил. Не втягивай меня в предприятия, которые, как я искренне надеюсь, ни за что не принесут плодов. Лучше убери всех лжеграждан из мест, где их ждет разоблачение, если они не уйдут сами. Причем сделай это немедленно, пока они могут спасти хоть какие-то средства, вложенные в римском или латинском поселении. Неважно, что о причине их отъезда будут знать все до единого: главное, чтобы они оказались достаточно далеко, там, где до них не дотянуться. Вооруженных ополченцев будет слишком мало, к тому же, они будут заняты охраной своих подопечных-судей; кидаться в погоню им будет недосуг. Тебе есть, на что уповать: на традиционные колебания, которые охватывают сенат всякий раз, когда речь идет о тратах. В сложившейся ситуации оно тебе на руку. Уведи свой народ! И позаботься, чтобы италики уплатили все, что с них причитается. Никто не должен отказываться платить из-за вновь обретенного римского гражданства, если последнее подложно.
– Мы так и поступим, – молвил Мутил, который, будучи самнитом, знал, как беспощадно мстят римляне. – Мы уведем народ восвояси и станем приглядывать за ним.
– Хорошо, – успокоился Друз. – Уже одно это уменьшит число жертв. – Он опять заерзал на сиденьи. – Мне нельзя здесь оставаться, я должен уехать до полудня и добраться до наступления темноты до Касинума, где Ливию Друзу больше подобает находиться, нежели в Бовиане. Там у меня по крайней мере есть земля.
– Так торопись! – воскликнул Силон. – Не хватало только, чтобы тебя обвинили в измене! Ты поступил с нами, как истинный друг, и мы очень ценим это.
– Сейчас исчезну. – Друз нашел в себе силы улыбнуться. – Сперва дайте мне слово, что не будете уповать на войну, пока она не превратится в единственный мыслимый выход. Я еще не утратил надежду на мирное решение, тем более что в сенате у меня есть влиятельные единомышленники. Гай Марий вернулся из поездки в дальние края; мой дядя Публий Рутилий Руф тоже принял вашу сторону. Клянусь, что вскоре постараюсь стать народным трибуном, и уж тогда проведу через народное собрание закон о предоставлении равных прав всем жителям Италии. Сейчас из этого ничего не вышло бы: сперва надо добиться поддержки этой идеи в самом Риме, среди влиятельных людей, особенно в среде всадников. Вполне может обернуться так, что lex Licinia Mucia сослужит вам добрую службу. Мы считаем, что, разобравшись, к каким последствиям он ведет, многие римляне станут с куда большей симпатией относиться к италикам. Конечно, нельзя не сожалеть о столь болезненном и дорогостоящем пути, однако среди вас появятся герои, и римляне станут оплакивать их участь. Увидишь, все именно так и будет.
Силон проводил его до коновязи. Друз забрался на свежего коня из конюшни Мутила; тут выяснилось, что он путешествует в одиночестве.
– Марк Ливий, скакать одному очень опасно! – всполошился Силон.
– А иметь попутчика, даже раба, и того опасней, – возразил Друз. – Люди любят судачить, а я не могу давать Цепиону повод обвинять меня в плетении заговоров в Бовиане.
– Даже при том, что никто из нас, предводителей италиков, не зарегистрировался как гражданин, я не смею сунуться в Рим, – проговорил Силон, глядя снизу вверх на Друза, заслонившего от него солнце; голова Друза украсилась нимбом.
– Вот и не суйся, – Друз усмехнулся. – Ведь в нашем доме засел соглядатай.
– Юпитер! Ты распял его?
– На беду, мне приходится делить с ним – с ней – кров: это моя девятилетняя племянница Сервилия, дочь Цепиона – вся в отца! – Лицо Друза налилось краской. – Выяснилось, что когда ты гостил у нас в последний раз, она залезла в твою комнату – вот почему у Цепиона появились основания назвать Гая Папия одним из инициаторов массовой лжерегистрации! Можешь сообщить ему об этом, чтобы и он знал, как разделен Рим по вопросу об италиках. Времена изменились: теперь Самний не стоит против Рима. Нам надо добиться мирного объединения всех народов, населяющих полуостров. В противном случае ни Рим, ни италийские народы не смогут двигаться вперед.
– А ты не можешь отдать эту негодницу ее папаше? – спросил Силон.
– Он не желает принимать ее ни за какую цену – даже за предательство гостей моего дома, хотя она, наверное, надеялась, что после этого подвига он сменит гнев на милость. Я засадил ее под замок, но она все равно может сорваться с поводка и броситься к отцу. Так что лучше не показывайся вблизи Рима и моего дома. Если тебе понадобится срочно увидеться со мной, пошли записку, и мы встретимся в укромном месте.
– Согласен. – Уже занеся ладонь, чтобы хлопнуть скакуна Друза по спине, Силон вспомнил, что хотел сказать еще кое-что. – Передай от меня сердечный привет Ливий Друзе, Марку Порцию и, разумеется, дорогой Сервилий Цепион.
Друз посерел. Конь, повинуясь шлепку, поскакал прочь. Друз успел крикнуть через плечо:
– Она умерла! О, как мне ее недостает!
Quaestiones – чрезвычайные суды, – созданные в соответствии с lex Licinia Mucia, начали работать в Риме, Сполетии, Козе, Фирме Пицене, Эзернии, Альба Фуцении, Капуе, Регии, Луцерии, Пестуме и Брундизии; предполагалось, что, покончив с делами там, суды переберутся в другие центры. Суда не было только в Латии.
Вождям италиков, собравшимся в Грументе спустя неделю после встречи Силона и Мутила с Друзом в Бовиане, удалось вывести почти всех лжеграждан из римских и латинских колоний. Некоторые, разумеется, отказывались верить, что их ждет беда, другие, все понимая, просто не хотели покидать обжитых мест. На них и обрушились quaestiones.
Помимо председателя-консулара и двоих сенаторов-судей, в каждом суде имелись писцы, по двенадцать ликторов (председатель был равен проконсулу) и по сотне вооруженных конных ополченцев из отставных кавалеристов и бывших гладиаторов, способных управлять лошадьми, перешедшими на галоп.
Отбор судей происходил по жребию. Ни Гай Марий, ни Публий Рутилий Руф не попали в их число, чему не приходилось удивляться – видимо, их деревянных шариков даже не оказалось в закупоренном кувшине с водой, так что они никак не могли вылететь наружу через дырочку, когда кувшин встряхивали.
Квинт Лутаций Катул Цезарь вытянул Эзернию, верховный понтифик Гней Домиций Агенобарб – Альба Фуцению; принцепс сената Скавр не попал в число «счастливчиков» – в отличие от Гнея Корнелия Сципиона Назики, которому достался Брундизии, что повергло его в уныние. Метелл Пий Поросенок и Квинт Сервилий Цепион оказались среди младших судей, как и шурин Друза Марк Порций Катон Салониан. Сам Друз тоже остался без должности, что несказанно обрадовало его, ибо в противном случае ему пришлось бы объявлять перед сенатом самоотвод, поскольку этого требовала его совесть.
– Кто-то не побрезговал жульничеством, – поделился с ним своей догадкой Марий. – Если бы они послушались здравого смысла, с каковым должны были появиться на свет, то, наоборот, сделали бы так, чтобы ты вытянул жребий и был вынужден сам разоблачить себя. При теперешнем климате это не пошло бы тебе на пользу.
– В таком случае я рад, что они не послушались здравого смысла, с коим родились, – весело отозвался Друз.
Цензору Марку Антонию Оратору выпало председательствовать в quaestio в самом городе Риме. Это пришлось ему по душе, поскольку он знал, что найти нарушителей здесь будет куда труднее, нежели в провинции, где наблюдалась массовая подложная регистрация, а он любил головоломки. Кроме того, он предвкушал, как заработает на штрафах многие миллионы сестерций; осведомители уже сбегались к нему со всех сторон, волоча длинные списки.
Количество пойманных зависело от места. Скажем, Катулу Цезарю очень не понравилось в Эзернии, городе, расположенном в сердце Самния, где Мутил уговорил сбежать почти всех, не считая горстки самых недоверчивых, и где римские граждане и латиняне не могли помочь ему доносами; о том же, чтобы самниты выдавали соплеменников, даже за большие деньги, не могло было идти и речи. Поэтому с оставшимися пришлось расправиться в показательном порядке (во всяком случае, как это понимал Катул Цезарь): председатель суда нашел среди охранников особенно жестокого человека, которому и поручил наказывать виновных кнутом. Это не делало пребывание в Эзернии менее скучным, поскольку закон предписывал разбираться с каждым новым «гражданином» по отдельности. Время чаще всего тратилось впустую: оказывалось, что очередной вызванный более не проживает в Эзернии. Живой человек появлялся перед судом всего раз в три-четыре дня – встречи, которых Катул Цезарь просто жаждал. Он никогда не отличался малодушием, поэтому не обращал внимания на гневный ропот и злобное шипение, встречавшие его повсюду, где бы он ни появился, а также на конкретные проявления ненависти, обращенные не только против него, но и против его судей, писцов и ликторов, даже людей из охраны. Всадники то и дело оказывались на земле из-за оборванных постромок, питьевая вода взяла за правило протухать, все насекомые и пауки Италии собрались в одном месте – там, где квартировали члены суда с присными, змеи облюбовали их сундуки и постели, повсюду находили кукол, обернутых в окровавленные, вывалянные в перьях тоги, а также дохлых цыплят и кошек; отравления негодной пищей стали повторяться настолько часто, что председатель суда взял за правило насильственно кормить рабов за несколько часов до того, как принимал пищу сам, а также выставлять при съестном караул.
Иначе сложилось у верховного понтифика Гнея Домиция Агенобарба в Альба Фуцения: он оказался весьма мягкосердечен. Этот город был, подобно Эзернии, оставлен жителями, виновными в подлоге, поэтому минуло шесть дней, прежде чем перед судом предстала первая жертва. На этого человека никто не доносил, однако он оказался достаточно состоятельным, чтобы уплатить штраф и гордо не опускать головы, когда верховный понтифик Агенобарб отдавал распоряжение об изъятии всего его имущества. Человек из стражи, которому был вручен кнут, слишком рьяно взялся за дело, и председатель распорядился прекратить избиение, когда все на расстоянии десяти шагов от распластанной жертвы было забрызгано кровью. Следующему виновному повезло больше: его бичевал уже другой человек, и так несильно, что даже не рассек ему кожу. Верховный понтифик, помимо прочего, обнаружил в себе неприязнь к осведомителям, каковой не подозревал в себе прежде, благо что их оказалось немного, но все – возможно, именно из-за малой численности – были ему отвратительны. Не платить награды он не мог, зато подвергал осведомителей столь пространному и въедливому допросу относительно их собственного гражданского статуса, что осведомители вскоре сочли за благо лечь на дно. Как-то раз обвиненный в подлоге оказался отцом троих детей-уродцев, страдающих к тому же умственной недоразвитостью. Агенобарб сам тайком уплатил за него штраф и категорически запретил изгонять беднягу из города, где его потомству было все же лучше, чем под открытым небом.
Итак, при одном упоминании Катула Цезаря самниты гневно плевались, зато верховный понтифик Агенобарб заслужил в Альба Фуцения уважение, так как к марсам относились более доброжелательно, чем к самнитам. В остальных судах все было по-разному: одни председатели были беспощадны, другие снисходительны, третьи под-стать Агенобарбу. Однако ненависть к римлянам зрела повсеместно, и жертв преследований оказалось предостаточно, чтобы сцементировать желание италиков сбросить римское иго, невзирая на смертельную опасность. Ни одному суду не хватило бесстрашия, чтобы послать своих вооруженных охранников туда, где скрылись бежавшие из городов.
Единственным судьей, вступившим в противоречие с законом, оказался Квинт Сервилий Цепион, направленный в Брундизии, под начало Гнея Сципиона Назики. Этот изнывающий от зноя, пыльный портовый городок пришелся так мало по душе Гнею Сципиону, что, не пробыв там и нескольких дней, он под предлогом не слишком опасной болезни (как потом оказалось, геморроя, что изрядно развеселило местный люд) заспешил обратно в Рим на лечение. Свою quaestio он оставил Цепиону, исполнявшему без него обязанности председателя, и Метеллу Пию Поросенку. Здесь, как и повсюду, виновные разбежались еще до того, как суд приступил к работе, а осведомителей было немного. Людей из списков нигде не могли разыскать, и дни проходили без малейшего смысла. Наконец, перед скучающими римлянами предстал-таки осведомитель, огорошивший их доносом на одного из самых уважаемых в Брундизии римских граждан. Его имя не значилось в списке новоиспеченных лжеграждан, поскольку, как утверждал доносчик, он узурпировал гражданство еще двадцать лет тому назад. Дотошный, как пес, вырывающий из земли кусок гниющего мяса, Цепион вцепился в это дело, возжелав использовать его в назидательных целях, не погнушавшись применением пытки на допросе. Он отказался прислушаться к испугавшему и запротестовавшему Метеллу Пию, ибо не сомневался, что выданный ему на растерзание столп местного общества виновен. Однако затем были добыты доказательства, устранившие даже тень сомнения в том, что бедняга, напротив, именно тот, за кого себя выдает, – достойный уважения римский гражданин. Он решил не давать обидчику Цепиону спуску и подал на него в суд. Цепиону пришлось броситься в Рим, где лишь вдохновенная речь Красса Оратора спасла его от неприятностей. Путь обратно в Брундизии был ему отныне заказан. Гнею Сципиону Назике, брызжущему проклятиями и призывающему громы и молнии на голову всех до единого Сервилиев Цепионов, пришлось возвращаться туда вместо него. Для Красса же, вынужденного защищать человека, к которому он не испытывал ни малейшей симпатии, выигрыш дела не был утешением.
– Иногда, Квинт Муций, – сказал он своему кузену и коллеге-консулу Сцеволе, – мне хочется, чтобы в этот проклятый год консулом был кто угодно, только не мы с тобой!
Публий Рутилий Руф засел за ответное письмо в Ближнюю Испанию Луцию Корнелию Сулле. Соскучившийся по новостям старший легат умолял Рутилия Руфа не скупиться на подробности, что вполне отвечало наклонностям последнего.
«Клянусь, Луций Корнелий, – писал он, – никому из моих друзей, занесенных судьбой в дальние края, я не написал бы и строчки. Но ты – другое дело: переписываться с тобой – одно удовольствие, и я обещаю, что ничего не упущу.
Начну с особых quaestiones, учрежденных в соответствии с самым знаменитым законом текущего года – lex Licinia Mucia. Они столь мало популярны и причиняют такой вред самим судьям, что к концу лета все как один постарались свернуть расследование, не особо выискивая предлоги. Неплохой предлог, однако же, не заставил себя ждать: салассы, бренны и реты взялись тревожить набегами Цизальпийскую Галлию в нижнем течении реки Пад, чем создали хаос между озером Бенак и долиной Саласси – то есть в средней и западной частях Транспадианской Галлии. Сенат поспешил объявить чрезвычайное положение и свернуть законные репрессии против незаконных граждан. Все новоиспеченные судьи слетелись назад в Рим, радуясь, как дети. Видимо, в отместку за свои страдания они скоренько проголосовали за то, чтобы отправить к месту событий самого Красса Оратора, чтобы он и его армия разметали восставшие племена или хотя бы выбили их из цивилизованных краев. Красс Оратор менее чем за два месяца добился поставленной цели.
Несколько дней назад Красс Оратор вернулся в Рим и привел армию на Марсово поле, поскольку войско, по его словам, провозгласило его на поле боя императором,[102] и он хочет отпраздновать триумф. Кузен Красса Квинт Муций Сцевола, один правивший в его отсутствие, получив депешу от вставшего лагерем полководца, немедленно созвал в храме Беллоны заседание сената. Однако о запрошенном триумфе речи не шло.
«Ерунда! – сразу сказал Сцевола. – Это же смехотворно! Чтобы кампания по усмирению дикарей оправдывала триумф? Пока я сижу в курульном кресле консула, этому не бывать! Как мы можем, почтив двух заслуженных военачальников калибра Гая Мария и Квинта Лутация Катула Цезаря одним триумфом на двоих, так же славить человека, победившего в том, что нельзя назвать войной, и не давшего ни единого сражения? Нет, он не достоин триумфа! Старший ликтор, ступай к Луцию Лицинию и скажи ему, чтобы он отпустил войско в капуйские казармы, а сам явил свою жирную тушу на помериуме,[103] где от нее может быть хоть какая-то польза!»
Вот так! Наверное, Сцевола встал не с той ноги, или его выпихнула из постели жена – что по последствиям то же самое. Одним словом, Красс Оратор распустил войско и явил свою жирную тушу там, где требовалось, однако пользы так и не принес. Он сказал своему кузену Сцеволе все, что о нем думает, хотя ничего этим не добился.
«Ерунда!» – прервал его Сцевола. Знаешь, Луций Корнелий, порой Сцевола напоминает мне принцепса сената Скавра в его молодые годы. «Как ты ни дорог мне, Луций Лициний, – продолжал он, – но лжетриумф я не могу одобрить!»
В итоге кузены друг с другом не разговаривают. Это не делает жизнь сената легче – они все же консулы. Впрочем, знавал я пары консулов, которые ладили еще меньше, нежели это виделось Крассу Оратору и Сцеволе в страшных снах. Со временем все утрясется. Я лично сожалею, что они не поссорились до того, как придумали lex Licinia Mucia.
Поделившись с тобой этой безделицей, я прямо не знаю, о чем бы еще рассказать. Форум в эти дни дремлет.
Однако тебе стоит узнать, что мы в Риме наслышаны о тебе. Тит Дидий – я всегда знал, что он достойный человек, – все более лестно отзывается о тебе в своих посланиях сенату.
В этой связи я бы настоятельно советовал тебе вернуться в Рим под конец следующего года, чтобы выставить свою кандидатуру на преторских выборах. Метелл Нумидийский Хрюшка давным-давно мертв. Катул Цезарь, Сципион Назика и принцепс сената Скавр погрязли в попытках следовать закону Лициния Муция, хотя от него происходят одни неприятности. Гаем Марием и всем, что его касается, мало кто интересуется. Избиратели созрели для того, чтобы проголосовать, за кого следует, тем более что таковых сейчас явный недобор. Луций Юлий Цезарь в этом году без всякого труда стал городским претором, а брат Аврелии Луций Котта – pretor peregrinus.[104] Полагаю, что по авторитету ты превосходишь обоих. Тит Дидий вряд ли воспрепятствует твоему отъезду – ведь ты пробыл при нем дольше, чем это принято у старших легатов с их военачальниками: к осени следующего года исполнится как раз четыре года, в самый раз!
В общем, поразмысли над этим хорошенько, Луций Корнелий. Я переговорил с Гаем Марием, и он встретил эту идею с воодушевлением; и не только он, но и – поверишь ли? – принцепс сената Марк Эмилий Скавр! Рождение сына, похожего на него, как маленькая капля воды на большую, совсем вскружило старику голову. Впрочем, не знаю, почему это я назвал человека одного со мной возраста стариком…»
Сидя в своем кабинете в Тарраконе,[105] Сулла смаковал каждое словечко шустрого старика. Сперва его мыслями владело сообщение о том, что Цецилия Метелла Далматика родила Скавру сына, и он не обращал внимания на прочие, не менее важные новости и соображения, содержащиеся в письме Рутилия Руфа. Только потом, устав от горькой ухмылки, которую вызвали у него воспоминания о Далматике, Сулла стал думать о преторской должности и пришел к выводу, что Рутилий Руф прав. Следующий год – самое подходящее время, лучшего не предвидится. Он тоже не сомневался, что Тит Дидий не станет препятствовать его отъезду. Более того, Тит Дидий снабдит его рекомендательными письмами, которые еще больше повысят его шансы. Нет, не он завоевал в Испании Травяной венок, этого знака отличия добился Квинт Серторий; однако его заслуги не стали от этого меньше.
Сон ли это? Стрела, выпущенная из лука богини Фортуны и пронзившая бедную Юлиллу, которая сплела для него корону из травы, растущей на Палатине, и водрузила ее ему на голову, не зная о воинском смысле этой награды… Или Юлилла оказалась провидицей? Возможно, Травяной венок все еще ждет своего обладателя. Только в какой войне он его завоюет? Ничего серьезного нигде не происходит, ничего серьезного не назревает… Да, обе провинции Испании по-прежнему бурлят, однако обязанности Суллы здесь далеко не таковы, чтобы претендовать на coronna graminea. Тит Дидий ценит его как незаменимого умельца по части снабжения, оружия, стратегии, однако Титу Дидию и в голову не приходит доверить ему командование армиями. Ничего, став претором, Сулла добьется и этого и, возможно, сменит Тита Дидия в Ближней Испании. Богатая возможностями губернаторская должность – вот то, что требуется Сулле!
Сулла нуждался в деньгах. Сам он сознавал это лучше, чем кто-либо другой. Ему уже сорок пять, его время истекает. Скоро уже будет поздно мечтать о консульстве, что бы ни говорили люди, приводя в пример Гая Мария. Гай Марий – случай особый. Ему нет равных, даже Луций Корнелий Сулла не претендует на равенство с Марием. Для Суллы деньги означают власть – как, впрочем, и для Гая Мария. Если бы не богатство, которое тот приобрел, будучи преторианским правителем Дальней Испании, старый Цезарь-дед никогда бы не выдал за него свою Юлию – а не будь Юлии, не видать бы ему консульства. Деньги! Сулле нужны деньги! Поэтому он отправится в Рим, чтобы участвовать в выборах преторов, а потом вернется в Испанию – за деньгами».
В августе следующего года, после длительного молчания, Публий Рутилий Руф писал ему следующее:
«Я прихворнул, Луций Корнелий, но теперь полностью выздоровел. Врачи называли мою болезнь разнообразными именами, одно другого страшнее, но сам я поставил себе диагноз «скука.» Теперь же, однако, я избавился и от хвори, и от скуки, ибо в Риме творятся многообещающие вещи.
Во-первых, уже изучается твоя кандидатура на преторскую должность. Избиратели обеими руками «за» – надеюсь, тебе понравится такое известие. Скавр тебя по-прежнему поддерживает, что является молчаливым признанием того, что он более не считает тебя виновным в давней интрижке с его женой. Неповоротливый дуралей! Надо ему было еще тогда набраться храбрости, а не заставлять тебя отправляться в ссылку. Но Испания пошла тебе на пользу. Если бы Хрюшка в свое время поддерживал Гая Мария столь же отменно, как Тит Дидий поддерживает тебя, у него все шло бы куда проще.
Теперь – новость из-за границ. Старый Никомед Вифинский наконец-то скончался – ему было чуть ли не девяносто три года! Сын его давно умершей царицы – сам он тоже уже далеко не цыпленок, в шестьдесят три года! – вскарабкался на трон. Однако младшенький, ему пятьдесят семь, звать Сократом (старшего тоже зовут Никомедом, и он правит под именем Никомеда III), направил в римский сенат кляузу с требованием смещения Никомеда III – в свою, разумеется, пользу. В сенате ведутся по этому поводу высокопарные дебаты – кто говорил, что дела в дальних краях не имеют большого значения? Поднялась некоторая буча и в Каппадокии: каппадокийцы как будто сбросили с трона своего мальчишку-царя и заменили его неким Ариаратом IX. Однако этот Ариарат, как доносят, умер недавно при загадочных обстоятельствах. Мальчишка-царь и его регент по имени Гордий снова завладели браздами правления – не без помощи, разумеется, Митридата Понтийского и его армии.
Вернувшись из тех краев, Гай Марий выступил в сенате с предупреждением, что царь Митридат Понтийский – человек опасный, хоть и молодой. Однако даже те, кто соизволил прийти на это заседание, продремали все выступление Гая Мария, после чего принцепс сената Скавр рассудил, что Гай Марий преувеличивает опасность. Как выяснилось, молодой понтийский царь засыпает Скавра наивежливейшими письмами, написанными на безупречном греческом, пестрящими цитатами из Гомера, Гесиода, Эсхила, Софокла и Еврипида, не говоря уже о Менандре и Пиндаре. На этом основании Скавр заключил, что Митридат представляет собой исключение на фоне остальных восточных деспотов: вместо того, чтобы протыкать собственную бабку шилом через задний проход, он, мол, увлекается классиками. Гай Марий, напротив, настаивает, что Митридат VI заморил голодом собственную мамашу, прикончил брата, царствовавшего при регенстве матери, расправился с несколькими дядьками и кузенами и в довершение всего отравил собственную сестру, на которой был вдобавок женат! Приятный молодой человек, истинный ученик классиков!
Воистину, Рим переполнен беззаботным дурачьем: могу поклясться, что из сказанного никто не сделает выводов. Зато на внутреннем фронте происходит кое-что более занимательное. Второй год подряд сенат, учредивший особые суды, занимается разбирательством массовой фальсификации римского гражданства, учиненной италиками, однако, как и в прошлом году, отловить всех лжеграждан не представляется возможным. Число побед насчитывает несколько сотен, значит, в казну Рима поступило столько же денег за счет штрафов. Зато, оказавшись на земле италиков без дюжины телохранителей, начинаешь чувствовать себя весьма неуютно. Никогда еще я не испытывал на себе таких взглядов, не сталкивался с таким отсутствием намерения сотрудничать, которое обуяло теперь италиков. Конечно, их любовь к нам умерла в незапамятные времена, однако теперь, благодаря судам, приговаривающим к плетям и нищете, они освоили науку ненависти. Одна отрада – стоны казначейства: штрафы не покрывают даже расходов на содержание вне Рима десяти сенаторских троек. Мы с Гаем Марием намерены под конец года представить в сенате законопроект об отмене lex Licinia Mucia ввиду его бесполезности и накладности для государства.
Совсем молодой выходец из плебейского рода Сульпициев по имени Публий Сульпиций Руф осмелился подать в суд на Гая Норбана, обвиняя его в измене, выразившейся в необоснованной отправке в ссылку Квинта Сервилия Цепиона, прославившегося золотом Толозы и бездарностью при Араузионе. Через голову плебейской ассамблеи – прямиком в суд, разбирающий обвинения в измене! Юный Сульпиций неразлучен с теперешним Цепионом, что говорит об отсутствии у него вкуса. В общем, защитником выступил Антоний Оратор, речь которого была, на мой взгляд, самой блестящей за всю его карьеру. Присяжные оправдали Норбана, который показал Сульпицию и Цепиону язык. Прилагаю текст антониевой речи – наслаждайся.
Что касается другого Оратора, Луция Лициния Красса, то мужья двух его дочерей повели себя совсем по-разному в качестве отцов. Сын Сципиона Назики, тоже Сципион Назика, разжился сыном, нареченным, естественно, так же. Его Лициния не вызывает нареканий: у них есть к тому же дочка. Зато Лициния, вышедшая замуж за Метелла Пия Поросенка, оказалась не так удачлива: в том доме все хватаются за головы, ибо вторая Лициния пока бездетна. Моя племянница Ливия Друза родила под конец прошлого года дочь, нареченную, конечно же, Порцией, – обладательницу рыжей головки, напоминающей стог сена, охваченный пожаром. Ливия Друза по-прежнему души не чает в своем Катоне Салониане, который этого вполне заслуживает. Ливия Друза еще порадует нас новыми римлянами!
Я не сижу на месте, но какой в этом прок? В этом году наши эдилы – родственники: мой племянник Марк Ливий Друз – один из плебейских эдилов (его напарник – сказочно богатое ничтожество по имени Реммий), а его зятек Катон Салониан – курульный эдил. Поглядим на их игры!
Семейные вести. Бедняжка Аврелия по-прежнему живет одна в Субуре, однако мы надеемся, что Гай Юлий объявится дома хотя бы в следующем году – или годом позже… Его брат Секст стал в этом году претором, а скоро настанет черед Гая Юлия. Цезарю-младшему, как его зовут в семье, уже исполнилось пять лет; он отлично читает и пишет. Причем как читает! Подсунь ему любую галиматью, которую ты сам же только что накропал – и он глотает ее, не подавившись. На такое и взрослые, по-моему, не способны, а этот пятилетний молокосос делает из всех нас болванов. Притом что за миловидное дитя! Но совсем не избалованное; на мой взгляд, Аврелия с ним слишком строга.
Больше ничего не могу придумать, Луций Корнелий. Поторапливайся домой! Я уже чувствую, что тебя ждет преторское курульное кресло».
Луций Корнелий Сулла и впрямь заторопился домой, наполовину горящий надеждой, наполовину уверенный, что что-нибудь ему наверняка помешает. Хоть он всем сердцем стремился к своему давнему фавориту Метробию, он заставил себя не впустить звезду трагедии в дом, когда тот явился к нему как клиент. Это был год Суллы; если он потерпит неудачу, то это будет означать, что богиня Фортуна навсегда отвернулась от него; он по крайней мере не станет делать ничего, что расстроило бы эту капризную матрону, которая не одобряет слишком пылких увлечений. Так что прощай, Метробий!
Однако, проведя немного времени с детьми, он нанес визит Аврелии. Дети, кстати, так выросли, что Сулла с трудом сдержал слезы: глупая девчонка украла у него четыре года их жизни! Корнелии Сулле шел четырнадцатый год, и хрупкой красотой, уже способной вскружить немало голов, она пошла в мать, а вьющимися рыжевато-золотистыми волосами – в Суллу. По словам Элии, у нее уже начались месячные; под тканью угадывалась волнующая грудь. Глядя на нее, Сулла почувствовал себя старым – совершенно новое для него, непрошенное чувство; однако девочка вовремя улыбнулась ему колдовской улыбкой Юлиллы, бросилась ему на шею, оказавшись почти одного с ним роста, и осыпала его лицо поцелуями. Сыну Суллы исполнилось двенадцать; внешностью он пошел в Цезарей: золотистые волосы, голубые глаза, удлиненное лицо, длинный нос, высокий, тонкий, но с развитой мускулатурой.
В этом мальчике Сулла наконец-то обрел друга, какого у него не было никогда прежде; сын любил его безграничной, чистой, невинной любовью – и отец не мог помыслить ни о ком, кроме него, хо